И дело тут не только в особенностях нашего народного сознания, для которого до сих пор, как выясняется, человеческая жизнь мало стоит, но и, наверное, в том, что все-таки при всех оговорках советская власть была выбором русского народа. Нам, россиянам, в отличие от поляков, венгров и даже в отличие от эстонцев, литовцев (с латышами дело посложнее), никто ее не навязывал. Все-таки большевики оседлали Россию с помощью русских. И здесь историк Михаил Гефтер, один из первых исследователей природы сохранения положительного отношения многих россиян к Сталину, был прав. Сталин будет жить до тех пор, пока величие и мощь государства будет для народа превыше всего. Сталин будет жив до тех пор, пока для большинства будет обладать ценностью и созданным им, Сталиным, «единый социалистический лагерь», охвативший значительную часть и Европы, и Азии, пока для многих будет обладать ценностью статус сверхдержавы, которой боялись все. Правда, когда мы связываем сегодня неосталинизм и с «имперскими настроениями», и с ностальгией об утраченном статусе военной сверхдержавы, то надо отличать действительно особенности национальной психологии, приведшие Сталина к власти и удерживающие до сих пор любовь к нему, от особенностей уже созданного большевиками, в том числе и Сталиным, нового типа русского человека, который ностальгирует о советской и прежде всего сталинской эпохе.
Конечно, советский человек имел исходные русские (в широком смысле этого слова) национальные корни, а потому все русские мыслители в изгнании использовали понятие «советский строй» и «русский коммунизм» как синонимы. Но все же, когда мы говорим о советском человеке и советском сознании, надо учитывать, что это особый тип русскости и его носителями является не вся русская нация, а только та ее часть, которая осталась после двадцатилетней чистки 1917–1938, после того, как была уничтожена, вытеснена за рубеж или в Сибирь наиболее образованная, наиболее активная, самостоятельно мыслящая часть нации. Советский человек – это бывший дореволюционный русский человек, взращенный в коммунистическом инкубаторе.
Вся логика моего исследования по мере приближения к концу книги приводит меня к совсем не оптимистическому выводу: предпринятая Горбачевым политика гуманизации, очеловечивания советской жизни, не удалась в силу того, что постсоветский человек уже не может вернуться в русскость как в духовность, человеколюбие. Отсюда, наверное, и попытки нынешнего руководства РПЦ сохранить свое влияние на прокоммунистическую паству, отождествляя христианство с коммунизмом.
Даже наше нынешнее государственничество, лежащее в основе позитивного отношения к Сталину, является продуктом советской эпохи. В том-то и дело, что исконный, природный русский человек до революции не мог похвастать особым государственничеством. И не случайно Максим Горький в упомянутых «Несвоевременных мыслях» все время примеривает пробудившуюся в 1917 году революционность рабочих и крестьян на наш традиционный русский анархизм. Он в этой связи напоминал о своей статье «Две души», напечатанной в 1915 году, в которой говорилось, что «русский народ органически склонен к анархизму: он пассивен, но – жесток, когда в его руки попадает власть».
[351]
И на самом деле вся реальная русская история и особенно история всех трех русских революций XX века подтверждает тезис Николая Бердяева, что «Россия – самая безгосударственная, самая анархическая страна в мире. И русский народ – самый аполитический народ, никогда не умевший устраивать свою землю». В доказательство сказанного Бердяев напоминает, что «все подлинно русские национальные наши писатели, мыслители, публицисты – все были безгосударственниками, своеобразными анархистами. Анархизм – явление русского духа, он по-разному был присущ и нашим крайним левым, и нашим крайне правым. Славянофилы и Достоевский – такие же в сущности анархисты, как и Михаил Бакунин или Кропоткин. Эта анархическая русская природа нашла себе типическое выражение в религиозном анархизме Льва Толстого. Русская интеллигенция, хотя и зараженная поверхностными позитивистскими идеями, была чисто русской в своей безгосударственности»
[352]
На мой взгляд, чувство великодержавности, более точно – позитивное сопереживание послевоенного статуса СССР как «сверхдержавы», как страны, с которой считаются и которую боятся, шло не столько от национальной психологии, сколько от необходимости как-то компенсировать все бытовые тяготы советской жизни. Ведь на самом деле тяготы советской жизни, вечный дефицит, насильственная коллективизация, гибель миллионов людей от голода 1932–1933 годов, от репрессий, были запредельными, и советскому человеку нужно было найти хоть какое-то оправдание всем этим, наверное, немыслимым для другого народа лишениям. Отсюда и сакрализация победы 1945 года, и сверхдержавности СССР, и даже полета Гагарина в космос. И получается, что сакрализация Победы 1995 года и соответственно имени Сталина идет не столько от национальной психологии, сколько от того, что иначе вообще невозможно найти оправдание русским мукам в XX веке.
И совсем явным преувеличением является ныне уже либеральная молва о врожденной имперскости русского народа
[353]. Казалось бы, русский человек, принявший близко к сердцу идею суверенитета РСФСР и инициировавший по собственной воле распад СССР, опроверг обвинения в своем якобы пристрастии к империи. Но его снова, как это делает историк Игорь Яковенко, призывают «убрать «из своей души «имперский эгрегор», пожертвовать «своим государственничеством» во имя быстрейшего растворения в современной цивилизации. Русская классика, которую игнорируют исследователи неосталинизма из либерального лагеря, говорит о русском национальном характере совсем иное. Еще в 1918 году Николай Бердяев обращал внимание, что причиной гибели самодержавия как раз была усталость русского народа от империи, проявившая себя в так называемом «великорусском сепаратизме», желание русских (тогда они назывались великороссами) отделиться не только от народов Кавказа, Средней Азии, Прибалтики, но и от других русских народов, от украинцев и белорусов
[354] в. И уж совсем нелепо обвинять русских в «имперском синдроме» сейчас, когда они в подавляющем большинстве считают, что суверенитета РСФСР мало, что распада СССР мало, что надо по крайней мере уходить как можно быстрее с Северного Кавказа. Я убежден, что нынешний всероссийский праздник по поводу присоединения Крыма к России идет не только и не столько от проснувшегося наконец-то российского государственничества, сколько от природной уникальности Крыма, от тех воображаемых благ, которые, как многим кажется, станут доступными после его возвращения в Россию.