Помню, как в Волынском II, в конце июня 1987 года, во время сплошной читки проекта доклада Горбачева на готовящемся Пленуме ЦК КПСС, посвященном экономике, я, как радикал, привыкший говорить вслух то, что другие не говорят, сказал, что во имя оздоровления экономики пора отказаться от принципа всеобщей занятости, что мы никогда не покончим с расхлябанностью в производстве, пока не восстановим угрозу безработицы.
Александр Яковлев, руководивший читкой доклада вслух, меня осадил, правда, заметил, что по мере перехода к рынку безработица будет введена явочным порядком.
Кстати, если посмотреть на все мои статьи, написанные во время перестройки и, как говорят, сыгравшие немалую роль в разрушении идеологической легитимности нашего государства, то они сами по себе были выражением типичного революционного нетерпения. Мной, скорее всего на уровне подсознания, двигало желание во что бы то ни стало, уже сейчас, а не завтра, послезавтра, разрушить на этот раз уже сложившийся коммунистический порядок. Даже те, кто, подобно мне (Солженицын более удачный и емкий пример), ощущали себя консерваторами, традиционалистами, на самом деле мыслили и поступали, как ленинцы: сегодня – да, а завтра уже будет поздно. Единственным оправданием этого почти детского нетерпения, желания сказать сразу, вслух всю правду, сказать то, о чем другие не говорят, является долгое, очень долгое томление духа и мысли в подцензурной печати. Вся порча ума шла во многом от противоестественного для второй половины двадцатого века полицейского государства. Оно обеспечивало личную безопасность, но все же калечило мозги. И здесь, повторяю, я вижу оправдание перестройки, политики гласности, стремящейся разрешить сразу все, что запрещалось в советское время.
Очевидно, что у всех, кто принимал участие в этих перестроечных, освободительных процессах, сознание, мысли были покалечены шаблонами очень прямолинейного по природе марксистского мышления. Привычка к марксистскому дедуктивному методу мышления действительно, как и предвидел Иван Ильин, замораживала интерес к индукции, к исследованию нового, к исследованию причин осуждаемых нами явлений.
Когда-то я сам пытался радикализировать экономические реформы Горбачева, и этот эпизод из моей личной биографии интересен для меня тем, что позволяет воссоздать то сознание, которым я жил на втором году перестройки, и которое, конечно же, сейчас во многом вытеснено уроками, запоздалыми прозрениями нынешней эпохи. Как мы все крепки задним умом!
Так что же стояло за моим страстным желанием еще в советском обществе, в рамках советской экономики ввести безработицу? Очевидно уже упомянутая неистребимая потребность в переменах, желание уже сейчас, как можно быстрее уйти от того, что есть. Это то, что можно назвать бесовщиной от запретов. Это страсть увидеть все, что закрыто дверью запрета. Психология перестройки – это соблазн увидеть то, что долго считалось невозможным в СССР по определению. Речь идет о революционном радикализме не столько перестройщиков, но, прежде всего, всех тех, кто, подобно мне, полагал, будто Горбачев медлит с переменами в экономике.
[155]
Далее, за этим требованием отказа от всеобщей занятости стоит уже осознанная контрреволюция, то есть понимание того, что нормой, правилом является все то, что было в России раньше, до революции или то, что сейчас практикуется в развитых капиталистических странах. В условиях железного занавеса не только я, но и многие, кто исповедовал мировоззрение Александра Исаевича, кому было жаль старую Россию, воспринимали все, что связано с прошлым, как утерянный рай. В данном случае доминировало убеждение, что только страх потерять работу может заставить рабочего или инженера трудиться с самоотдачей, в полную силу. Интересно, что даже в книгах о перестройке, написанных социал-демократом Вадимом Медведевым, я нахожу фразы, свидетельствующие о подсознательной контрреволюционности перестройщиков, к примеру, рассуждения о том, что планируемый хозрасчет – это еще не есть «настоящее рыночное хозяйство», но только движение к нему. Значит, все же капитализм с его рыночным хозяйством есть норма?
В моем сознании доминировало убеждение, что наш социализм с поголовной занятостью неэффективен, ибо не может лентяя, недобросовестного человека заставить трудиться с большей самоотдачей. Кстати, если вы посмотрите книги Отто Шика, всех остальных идеологов Пражской весны, а потом – идеологов «Солидарности» 1980 года в Польше, то везде найдете пассажи о негативных сторонах социалистической всеобщей занятости, которая, якобы, мешает интенсификации производства. Понятно, что подобный взгляд на капитализм, на безработицу в частности, является калькой марксистского мышления, только наоборот. Марксисты делали акцент на негативных гуманитарных последствиях безработицы. Мы, выросшие в условиях всевластия марксистской идеологии, стремились сказать о запрещенном, о том, что безработица была фактором формирования производственной дисциплины, фактором интенсификации труда и т. д.
Радикальный либерализм, настаивающий на тотальной коммерциализации всех сторон жизни, включая образование, ставящий во главу угла грубую экономическую отдачу, который стал курсом Ельцина, а сейчас все же во многом наследован Путиным, и который мы справедливо осуждаем за прямолинейный, социальный расизм, на самом деле есть порождение сознания подпольного советского человека, который видит только то, что по идеологическим соображениям запрещено видеть. Отсюда крайне радикальный и крайне односторонний подход к реформам. Когда-то нас учили, что всему голова – общественная собственность на средства производства. Но как только перестройка предоставила нам свободу слова, мы стали столь же категорично настаивать на том, что спасение наше в возвращении к частной собственности, что только она, частная собственность, даст нам эффективность, конкурентоспособность, благосостояние. Ленин когда-то вслед за Марксом, утверждал, что мелкая частная собственность ежеминутно и ежечасно рождает капитализм с его язвами и противоречиями, а мы, напротив, утверждали, что частная собственность ежеминутно и ежечасно рождает эффективность и благосостояние.
Наш антимарксизм в методологическом отношении оставался марксизмом с его претензией на универсальность, с его привычкой подменять исследование реальности исследованием категории, вернее, игрой в понятия и категории. Это был марксизм шиворот-навыворот. Маркс, вслед за Прудоном, утверждал, что «собственность – это кража». Мы, противники коммунистической организации, утверждали прямо противоположное: собственность – это добросовестность, трудолюбие, успех.
Подобный гегелевский тип мышления неизбежно вел к тотальности, радикализму, ибо он не знает идеи сосуществования, взаимодействия разнокачественных сущностей. И у нас во время реформ вместо необходимой, настоятельно необходимой нам философии постепенности, сосуществования, взаимодействия различных сущностей, различных форм собственности победила философия ломки, революционного перехода от государственной к частнокапиталистической организации труда. Сорос имел полное основание утверждать, что Гайдар и его команда были больше марксистами, чем либералы. По крайней мере за всем, что выходило из-под пера Егора Тимуровича и его единомышленников, стоит обыкновенный марксизм.