– Ага, – сказал Илья.
– Ой, а Израиль, кстати, рассматриваете?
– Конечно, – сказал Илья. – Почему нет?
– Израиль вообще ван лав! Крошечная такая страна, вся размером с Московскую область, даже меньше, а на самом деле – целый мир. Тель-Авив это ночная жизнь круглые сутки, всякие клубы-бары-дискотеки, кухня такая, что язык можно проглотить – все эти их хумусы, соленья-маринады, мясо – с ума сойти! Рыбная тоже вся история просто анрил. Люди очень модные, культурный движ серьезный, адреналин и гормоны, жизнь бурлит! А сорок минут – и ты в Иерусалиме. Весь город построен из одного вида камня, из белого песчаника, ему три тысячи лет, и там – и Храм Гроба Господня, и Аль-Акса, и купол над Краеугольным камнем мироздания, и Голгофа – все на пятаке в несколько квадратных километров, энергетика бешеная! Идешь и чувствуешь себя букашкой, мотыльком на один день. Ой, прям весной наверное опять рвану туда. Ну и два моря: Красное в Эйлате – для скуба-дайверов просто рай, а в каком-нибудь Ашдоде – обычный пляжный отдых. Сейчас там, правда, не позагораешь особо – хорошо если плюс двадцать. Но! Есть Куба! Про Кубу рассказывать?
– Рассказывать.
Рассказывать про Гавану с ее старинными американскими авто, с барами, в которых креолки и мулатки ночь напролет бедность затанцовывают, с нелегальными рыбалками на меч-рыбу и браконьерскими шашлыками в тайных бухтах; рассказывать про Рио и жизнь в студенческом хостеле на Ипанеме: до обеда пляжный волейбол, после заката кайпиринья в кокосовой скорлупе и самба прямо на улице; рассказывать про сплавы на плотах по Амазонке, про немецкие колонии Флорианополиса, про построенную Нимайером среди джунглей столицу, город Бразилиа, в форме птицы с распростертыми крыльями. Про Перу рассказывать и про пешее восхождение к древней столице империи инков. Про Гонконг, про Мальдивы, про Южную Корею, про Черногорию. Рассказывай, не останавливайся.
– Ну так что решаем?
– Мне еще подумать надо. Благодарю.
Встал, застегнулся, вышел.
Девушка Гуля поворошила еще проспекты на столе, под одним нашла бордовую книжечку: загранпаспорт на имя Горенова Ильи Сергеевича. Выбежала крикнуть его, а он испарился.
* * *
Стучали колеса электрички, мелькали фонарные столбы, Москва за окном расплавилась и потекла, чтобы отлиться через полчаса Лобней. Москва не держала Илью, не отговаривала. Хочешь до́хнуть – ну до́хни. Москва Илье была мачехой, Москве на Илью было насрать. А Лобня – как мать: ждала.
Ты злишься?
Мне не на что отпеть тебя и не на что похоронить. Я еду к тебе с пустыми карманами. Агенты ритуальных услуг требовали от меня поступить по-христиански, но мне не на что. Я теперь не знаю, что они сделают с тобой и что – со мной. Ты не простишь меня? Ты всегда говорила мне, что слова ничего не стоят, что всем моим «прости» – ноль цена, слова просто звук, значение имеют только дела. Но я везу тебе одни слова.
Ты злишься.
Когда я был совсем пацаном, знаешь, мы с Серегой и Саньком полезли на стройку. Они сказали мне, что в котловане рабочие забыли строительные патроны, и мне выпало за ними спускаться. Я спустился и потом не мог выбраться обратно. В тот день я впервые понял, что могу умереть. Я никогда не рассказывал тебе об этом, ма, потому что боялся, что ты еще долго не будешь со мной разговаривать, как после той истории с котом.
Стены котлована казались отлогими, и я карабкался вверх, чтобы меня не затянуло в воронку. Но песок проходит сквозь мои пальцы, стена оползает вниз, и меня тащит в чью-то пасть, которая вместо дна, хотя я ползу к небу. Кто меня тянет в смерть, это ведь не ты, ма? Ты ведь хотела, чтобы я жил, говорила, что я еще все смогу начать заново!
Я мог сделать по-другому. Мог оставить фиолетовые деньги себе и похоронить тебя по-царски. Тебя отпевал бы самый голосистый поп Лобни, тебе достался бы красивый и тихий участок, они поставили бы там мраморный памятник, и летом над кованой скамеечкой всегда была бы тень от липы или березы. Я бы заплатил им за сто лет вперед, и никто бы тебя не тревожил. Я не стал бы считать денег, но мне самому все равно хватило бы еще на сто лет в Новом Свете.
Но это не ты на дне воронки, ма.
Ты не сердитый дух в нашей квартире, не захлопнувшаяся дверь, не эхо в переходе, это просто я по тебе соскучился. Ты умерла, тебя нет. Тебе все равно, где тебя закопают. Ты не можешь ничего запретить мне, не можешь ни за что меня отругать. Мне одиноко от этой свободы, мне тоскливо без твоей брани. Но все, что ты можешь сделать мне – не разговаривать со мной.
Она мне просто очень нравится, эта Нина, понимаешь? И ей надо жить, жить за двоих, ей очень нужно в две тысячи семнадцатый и дальше.
Я тоже пытался пробраться туда обманом. У меня почти получилось. Но расклад вышел такой, что или она – или мы с тобой.
Хотел бы я, чтобы можно было спасти и тебя, и ее, я бы хотел и себя спасти, и Петю, но можно было только одного кого-то, и я выбрал ее. Пусть бы только она отошла от края котлована подальше, а мне уже плевать. Я расцепляю пальцы, пускай песок волочит меня вниз. Живые к живым, мертвые к мертвым.
Я мог сделать по-другому. Я мог бы сегодня заночевать в самолете, а завтра проснуться в Новом Свете. Все было в моих руках. А на самом деле я никуда не убежал бы, даже если бы улетел, я никогда не смог бы закончить этот разговор с тобой, даже если бы отпел тебя, я думал, что убивать не страшно, а оказывается, убивая других, убиваешь и себя: нерв, живой корень мертвишь в себе этим мышьяком, и существуешь дальше, как мертвый зуб.
И все равно мне очень хотелось еще побыть, я мухлевал как мог и изворачивался до последнего. Но теперь все как-то становится на свои места. Меня помаленьку отпускает, ма. И я больше не побегу.
Ты прокляни меня, если хочешь, что я так с тобой поступаю.
Я всегда не так боялся порки, как того, что ты со мной перестанешь разговаривать.
* * *
– Забирать пришли?
– Я… Хотел еще раз посмотреть.
– А что тут смотреть-то? У вас срок уже подходит, ладно еще неделя пустая. Потом пени пойдут. Вик, поди открой ему. А то глядите – придется ее как бомжа, а за счет города не разгуляешься!
Вика провела его через облупленные кабинеты в холодильное помещение, громыхнула замком, отодвинула створу, зажгла свет: одна лампочка накаливания только зажглась, а ртутная колба капризничала. Илья помедлил на пороге: не знал, как на мать взглянуть, боялся прощаться.
Пересек.
За эти дни одних мертвецов разобрали, других прибыло, каталки перещелкивали, как пятнашки, с места на место, и мать вот тоже переместили к другой стене.
Она лежала теперь одна, прямо напротив входа. Теплый свет от старой спиральной лампочки падал ей на лицо и отогревал его, смягчал, румянил. Губы, которые в прошлый раз показались ему поджатыми, отсюда виделись спокойными и как будто даже чуть-чуть улыбались. Лицом она была обращена прямо к Илье.