– Ну да, все это хорошо, да только не по мне!
– А ты не все на свой аршин меряй – и об старших подумай! «По мне» да «не по мне» – разве можно так говорить! А ты говори: «по-Божьему» или «не по-Божьему» – вот это будет дельно, вот это будет так! Коли ежели у нас в Головлеве не по-Божьему, ежели мы против Бога поступаем, грешим, или ропщем, или завидуем, или другие дурные дела делаем – ну, тогда мы действительно виноваты и заслуживаем, чтоб нас осуждали. Только и тут еще надобно доказать, что мы точно не по-Божьему поступаем. А то на-тко! «не по мне»! Да скажу теперича хоть про себя – мало ли что не по мне! Не по мне вот, что ты так со мной разговариваешь да родственную мою хлеб-соль хаешь – однако я сижу, молчу! Дай, думаю, я ей тихим манером почувствовать дам – может быть, она и сама собой образумится! Может быть, покуда я шуточкой да усмешечкой на твои выходки отвечаю, ан ангел-то твой хранитель и наставит тебя на путь истинный! Ведь мне не за себя, а за тебя обидно! А-а-ах, мой друг, как это нехорошо! И хоть бы я что-нибудь тебе дурное сказал, или дурно против тебя поступил, или обиду бы какую-нибудь ты от меня видела – ну, тогда Бог бы с тобой! Хоть и велит Бог от старшего даже поучение принять – ну, да уж если я тебя обидел, Бог с тобой! сердись на меня! А то сижу я смирнехонько да тихохонько, сижу, ничего не говорю, только думаю, как бы получше да поудобнее, чтобы всем на радость да на утешение – а ты! фу-ты, ну-ты! – вот ты на мои ласки какой ответ даешь! А ты не сразу все выговаривай, друг мой, а сначала подумай, да Богу помолись, да попроси его вразумить себя! И вот коли ежели…
Порфирий Владимирыч разглагольствовал долго, не переставая. Слова бесконечно тянулись одно за другим, как густая слюна. Аннинька с безотчетным страхом глядела на него и думала: как это он не захлебнется? Однако так-таки и не сказал дяденька, что ей предстоит делать по случаю смерти Арины Петровны. И за обедом пробовала она ставить этот вопрос, и за вечерним чаем, но всякий раз Иудушка начинал тянуть какую-то постороннюю канитель, так что Аннинька не рада была, что и возбудила разговор, и об одном только думала: когда же все это кончится?
После обеда, когда Порфирий Владимирыч отправился спать, Аннинька осталась один на один с Евпраксеюшкой, и ей вдруг припала охота вступить в разговор с дяденькиной экономкой. Ей захотелось узнать, почему Евпраксеюшке не страшно в Головлеве и что дает ей силу выдерживать потоки пустопорожних слов, которые с утра до вечера извергали дяденькины уста.
– Скучно вам, Евпраксеюшка, в Головлеве?
– Чего нам скучать? мы не господа!
– Все же… всегда вы одни… ни развлечений, ни удовольствий у вас – ничего!
– Каких нам удовольствий надо! Скучно – так в окошко погляжу. Я и у папеньки, у Николы в Капельках жила, немного веселости-то видела!
– Все-таки дома, я полагаю, вам было лучше. Товарки были, друг к другу в гости ходили, играли…
– Что уж!
– А с дядей… Говорит он все что-то скучное и долго как-то. Всегда он так?
– Всегда, цельный день так говорят.
– И вам не скучно?
– Мне что! Я ведь не слушаю!
– Нельзя же совсем не слушать. Он может заметить это, обидеться.
– А почем он знает! Я ведь смотрю на него. Он говорит, а я смотрю да этим временем про свое думаю.
– Об чем же вы думаете?
– Обо всем думаю. Огурцы солить надо – об огурцах думаю, в город за чем посылать надо – об этом думаю. Что по домашности требуется – обо всем думаю.
– Стало быть, вы хоть и вместе живете, а на самом-то деле все-таки одни?
– Да почесть что одна. Иногда разве вечером вздумает в дураки играть – ну, играем. Да и тут: середь самой игры остановятся, сложат карты и начнут говорить. А я смотрю. При покойнице, при Арине Петровне, веселее было. При ней он лишнее-то говорить побаивался; нет-нет да и остановит старуха. А нынче ни на что не похоже, какую волю над собой взял!
– Вот видите ли: ведь это, Евпраксеюшка, страшно! Страшно, когда человек говорит и не знаешь, зачем он говорит, что говорит и кончит ли когда-нибудь. Ведь страшно? неловко ведь?
Евпраксеюшка взглянула на нее, словно ее впервые озарила какая-то удивительная мысль.
– Не вы одни, – сказала она, – многие у нас их за это не любят.
– Вот как!
– Да. Хоть бы лакеи – ни один долго ужиться у нас не может; почесть каждый месяц меняем. Приказчики тоже. И всё из-за этого.
– Надоедает?
– Тиранит. Пьяницы – те живут, потому что пьяница не слышит. Ему хоть в трубу труби – у него все равно голова как горшком прикрыта. Так опять беда: они пьяниц не любят.
– Ах, Евпраксеюшка, Евпраксеюшка! а он еще меня в Головлеве жить уговаривает!
– А что ж, барышня! вы бы и заправду с нами пожили! может быть, они бы и посовестились при вас!
– Ну нет! слуга покорная! ведь у меня терпенья недостанет в глаза ему смотреть!
– Что и говорить! вы – господа! у вас своя воля! Однако, чай, воля-воля, а тоже и по чужой дудочке подплясывать приходится!
– Еще как часто-то!
– То-то и я думала! А я вот еще что хотела вас спросить: хорошо в актрисах служить?
– Свой хлеб – и то хорошо.
– А правда ли, Порфирий Владимирыч мне сказывали: будто бы актрис чужие мужчины за́все за талию держат?
Аннинька на минуту вспыхнула.
– Порфирий Владимирыч не понимает, – ответила она раздражительно, – оттого и несет чепуху. Он даже того различить не может, что на сцене происходит игра, а не действительность.
– Ну, однако! То-то и он, Порфирий-то Владимирыч… Как увидел вас, даже губы распустил: «Племяннушка» да «племяннушка»! – как и путный! А у самого бесстыжие глаза так и бегают!
– Евпраксеюшка! зачем вы глупости говорите!
– Я-то? мне – что! Поживете – сами увидите! А мне что! Откажут от места – я опять к батюшке уйду. И то ведь скучно здесь; правду вы это сказали.
– Чтоб я могла здесь остаться, это вы напрасно даже предполагаете. А вот, что скучно в Головлеве – это так. И чем дольше вы будете здесь жить, тем будет скучнее.
Евпраксеюшка слегка задумалась, потом зевнула и сказала:
– Я когда у батюшки жила, тоща́я-претоща́я была. А теперь – ишь какая! печь печью сделалась! Скука-то, стало быть, впрок идет!
– Все равно долго не выдержите. Вот помяните мое слово, не выдержите.
На этом разговор кончился. К счастью, Порфирий Владимирыч не слышал его – иначе он получил бы новую и благодарную тему, которая, несомненно, освежила бы бесконечную канитель его нравоучительных разговоров.
Целых два дня еще мучил Порфирий Владимирыч Анниньку. Все говорил: вот потерпи да погоди! потихоньку да полегоньку! благословясь да Богу помолясь! и проч. Совсем ее истомил. Наконец, на пятый день собрался-таки в город, хотя и тут нашел средство истерзать племянницу. Она уж стояла в передней в шубе, а он, словно назло, целый час проклажался. Одевался, умывался, хлопал себя по ляжкам, крестился, ходил, сидел, отдавал приказания вроде: «так так-то, брат!» или: «так ты уж тово… смотри, брат, как бы чего не было!» Вообще поступал так, как бы оставлял Головлево не на несколько часов, а навсегда. Замаявши всех: и людей и лошадей, полтора часа стоявших у подъезда, он наконец убедился, что у него самого пересохло в горле от пустяков, и решился ехать.