Иногда после «тренировки», дождавшись, когда Филя и его шестерки уйдут, Аристов заходил в подвал к скулившему Кронину, обнимал и гладил по голове.
– Папа Глеб, забери меня отсюда! – канючил Кронин.
– Еще не время, Максим.
Каждую субботу Аристов увозил его в лес – пострелять. Уже через месяц спецшколы Макс отлично стрелял, он вообще потрясающе быстро всему обучался… кроме самого главного. Того, что следовало освоить сверх школы.
– Я выбрасываю из-за дерева карты, а ты стреляешь, Максим. Ты стреляешь всего один раз. В даму пик.
– Я отсюда не вижу карту! – Кронин щурился, стоя с револьвером в руке. – Как я могу ее угадать?
– Я, я, я! – раздражался Аристов. – Не пытайся увидеть и угадать! Отключи и чувства, и ум, возьми, наконец, контроль!
– Папа Глеб…
– Я не папа!
– Товарищ полковник, я вас не понимаю.
– Что тут можно не понимать?! Перестань быть пленником своего тела! Закрой глаза, слейся полностью с тьмой! Тьма все сделает за тебя!
Кронин щурился и стрелял, и отлично попадал прямо в центр карты – но карта была не та. Девятка бубен, туз червей, валет треф – но не дама пик.
Двадцать девять ошибочных выстрелов. Двадцать девять испорченных карт. Двадцать девять потраченных зря суббот. Тридцатым выстрелом он попал. В ту субботу они поехали в лес втроем – Аристов, Макс и Филя…
…Подкатило. Аристов свесился с кровати над тазом и скривился в сухом, болезненном спазме. Он был пуст, как сброшенный бабочкой кокон, безжизненно пуст внутри: ни отвара ромашки, ни черной ядовитой воды, ни слюны, ни желчи, ни сил – в нем ничего не осталось.
Он откинулся на подушку и поймал себя на сентиментальном стариковском желании вернуть Максу пару воспоминаний лишь для того, чтобы вместе с памятью к тому вернулось также и знание, кто он, Аристов, для него. А вместе с этим знанием пришло бы подчинение и сочувствие. В желании подчинить себе Кронина ничего постыдного не было, напротив, это совершенно нормально: всякая система стремится к равновесию и гармонии, в том числе система учитель и ученик; если же ученик бьет учителя кием в живот, это уже не система, а нонсенс, иными словами – хаос. Однако Аристов, будучи беспристрастен и даже придирчив к себе, сознавал, что куда больнее бильярдного кия его задело не нарушение равновесия и гармонии, а именно отсутствие к нему у Кронина сострадания. Не помня его, Макс был к нему во сне абсолютно безжалостен.
Впрочем, вздор. Аристову просто следовало вчера здраво оценить свои силы. Посмотреть на тренировку и сразу уйти. Что за дерзкая, дурная идея – задавать вопросы сновидцу? Но избитый Кронин показался ему ребенком, безутешным и безобидным – там, в подвале, на корточках, с мешком, привязанным к голове… Очень зря он так близко к нему подошел. Даже в нынешнем своем виде Макс Кронин великолепен. И удар его точен.
К ночи все-таки полегчает. Но впредь себя нужно беречь. Никаких контактов в ближайшие дни. И никаких чужих снов. Ему нужен полноценный, хороший отдых.
Аристов скрючился в постели начлага и закрыл глаза. В темноте капризной, назойливой мухой вился голос Черного Пьеро.
Но ад ли это, рай ли?
Сигары, и коктайли,
И кокаин подчас
РазноситДжонни кротко,
А денди и кокотки
С него не сводят глаз,
С него не сводят глаз.
сводят глаз
сводят глаз
сводят глаз
Игла опять затупилась. Аристов осторожно повернулся лицом к двери и прикинул, на что уйдет меньше сил: задействовать дыхание, голосовые связки, язык и позвать Силовьева вслух – или же выцедить еще одну нематериальную каплю из пересохшего родника пустоты.
Иглу необходимо сменить, а родник как можно скорее снова наполнить. Сон и отдых – самый правильный путь, но и самый длинный. Черный Пьеро подсказывал Аристову путь покороче. Кокотки полковника никогда не интересовали, а вот кокаин… подчас.
Майор Силовьев как раз решил перекинуться с майором Гранкиным в дурака, когда в голове его, четко и внятно, как в телефонной трубке, прозвучало: «Смени иглу в граммофоне и раздобудь марафет».
Глава 2
Аглая коротко остригла бессвязно бормотавшему Дикарю волосы и бороду и даже еще раз подровняла ему ногти на руках и ногах. Она никогда не стригла ногти под корень, ведь это может быть больно, но вчера, верно, так спешила, что на некоторых пальцах оставила слишком уж длинные. Покончив с ногтями, Аглая отступила на шаг и оглядела пациента – придирчиво и тревожно, как только что дописанную картину. Теперь Дикарь не казался уже дикарем, а походил на обычного раненого солдатика. Она решила, что впредь даже про себя будет называть его, как полагается, человеческим именем, то есть Никитой, и тут же поймала себя на мысли, что тот, кто за ней наблюдает, сейчас может убедиться, что она все делает правильно и хорошая. Аглая почувствовала, что ей как будто слегка не хватает воздуха – так обычно бывало, если она подмечала у себя одну из неправильных мыслей. Ведь никто за ней, конечно же, не следил: оба больных – Никита и смершевец – лежали в забытьи, дядя Иржи ушел к себе на второй этаж, поспать немного перед началом дневного приема. А больше в лазарете никого не было.
Она покосилась на шкафчик с лекарствами – после прошлого раза Новак держал его запертым – и распахнула окно. В помещение хлынул запах намокшей хвои: многолетний кедр рос впритирку к стене особнячка, в котором располагался их лазарет; после каждого дождя иголочки дивно пахли. И зачем она только сидела тут с закрытым окном, в этом спертом, пропитанном лекарствами и болезнью, стоячем воздухе? Оттого и было ей душно, а вовсе не от иных каких-то причин.
Она вставила тонкую дамскую сигарету в мундштук, чиркнула спичкой, закурила и выпустила струйку дыма на улицу, воображая, как вместе с дымом из нее выходят все неправильные, лишние мысли…
Ну и кому она врет? – неправильная мысль нагноившейся занозой сидела в правой половине головы. Самой себе врет. Уж ей ли не знать, что следят-то ведь не снаружи, а изнутри. Что тот, кто наблюдает за ней, знает все ее чувства и помыслы. Что от этого соглядатая не отделаться, не избавиться. Что невозможно, никогда невозможно ей просто побыть одной.
– Это Бог, – сказала Аглая, выпуская еще один клубок дыма.
Она старалась как можно реже разговаривать с собой вслух, чтобы не быть похожей на маму – не вообще на маму, а на чужую, гневную, разлюбившую ее маму, какой та стала в последние дни болезни. Но иногда ей все же требовалось произнести что-то громко и четко – это помогало привести мысли в порядок.
Вот и сейчас помогло. Неправильная мысль то ли соскользнула куда-то совсем глубоко, то ли полностью вышла, оставив после себя небольшую ломоту в правой глазнице.