Книга Лисьи броды, страница 56. Автор книги Анна Старобинец

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Лисьи броды»

Cтраница 56

Отвязываю притороченный к седлу вещмешок, закидываю его на спину и говорю кобыле:

– Отсюда я сам.

Она медленно опускает голову к самой земле, как будто кивает.

Я шагаю к болоту. Ромашка, помедлив, бредет за мной.

– Иди домой! – Я беру ее за поводья, разворачиваю в сторону города, а сам иду дальше.

В плотной тине и ряске – проплешины мутной воды с лоснящимися розовыми лоскутами закатного неба – как пропитанные сукровицей повязки на гнойных ранах. Кое-где между кочек, поросших мхом, кустарником и лишайником, – россыпь бледной, еще не дозревшей клюквы. Кое-где – пучки густой, высокой травы и островки камышей.

Мне не нравится эта трава. Слишком буйная и ярко-зеленая. Плохо. Под такой травой скрываются топи. Камыши – совсем плохо… А вот мох и кустарники – хорошо. Под ними – твердая почва.

Далеко впереди, за несколько километров – каменистый холм, увенчанный единственным кряжистым, раскидистым деревом. Этот холм – конечная точка маршрута.

Опираясь на жердину и прощупывая ею поверхность, я шагаю с кочки на кочку. Ставлю ногу медленно, всей ступней, потом плавно переношу тело.

– Зачем ты, Кронин, сюда поперся?

Я оборачиваюсь – так резко, что чуть не теряю равновесие. Я ставлю ногу на кочку – но это зыбун, он уходит вниз. В последний момент успеваю опереться на жердь и нащупать подошвой твердое место.

Флинт сидит в паре метров от меня на корточках и ест клюкву. Заскорузлыми, негнущимися пальцами неловко собирает в пригоршню бледно-розовые ягоды и сует в рот вместе с тиной. Жует. Из уголка его рта стекает тонкая алая струйка.

– Не ссы, Циркач. Это просто клюквенный сок.

Я отворачиваюсь и осторожно ступаю дальше по кочкам. Флинт нагоняет меня. Он идет по ряске, не утопая, как Иисус.

– Тебе не пройти тут, Циркач. Дохлый номер.

– Дохлый номер, Флинт, мой коронный номер.

– Места тут гиблые. Деев сюда две недели назад утопал. Значит, он уже жмур навроде меня. – Флинт хихикает. – И что же, много тебе жмур про бабу твою расскажет?

– Посмотрим. Ты вот для жмура разговорчив на редкость.

– Иди сюда, – говорит вдруг Флинт кому-то у меня за спиной. Срывает пучок изумрудно-зеленой травы, протягивает на вытянутой руке. – Иди, иди. Подохнешь – будет у меня лошадь. Мертвый вор на мертвой кобыле – это ж ништяк!

Я оборачиваюсь, на этот раз осторожно. У кромки болота понуро стоит Ромашка.

– Иди домой, дура! – ору я ей. – Ты ж знаешь дорогу!

Она мутно смотрит на меня из-под белых ресниц и не двигается.

Я стреляю в воздух из «вальтера ППК». Кобыла вздрагивает, отступает на пару шагов и опять застывает. Стоит. Не уходит.

– Ты мне, Кронин, лошадку-то не пугай, – скалится Флинт. Железная фикса у него во рту потемнела и покрылась налетом ржавчины. Он стоит прямо у меня на пути.

Я говорю:

– Пропусти.

– А то что? Пристрелишь еще раз?

Я молча прохожу сквозь него. Он просто морок. Он – просто пахнущий мертвой птицей холодный туман.

Глава 17

Она смешала в палитре ляпис-лазурь с церулеумом, добавила каплю прусского синего и сделала широкий мазок. На пару шагов отошла от мольберта. Опять не то. Уже который день ей не удавалось подобрать цвет для пронзительного, ясного неба. Как будто краски поблекли – не только в ее палитре, все краски мира. Как будто небо разучилось быть синим. Или сама она напрочь забыла, как выглядит синее небо.

Аглая бросила кисть и принялась вышагивать из угла в угол. Все было блеклым, ненастоящим, неправильным, как если бы большая невидимая пиявка высосала из предметов не только их цвет, но и самую суть, оставив пустые, фальшивые оболочки. Вот эта тонкая занавеска из тюля и кружевная салфетка на круглом столе – они лишь притворяются изящными и воздушными. На самом деле в них нету воздуха. Они давно задохнулись. Салфетка – сотканная черной вдовой паутина, занавеска – саван, ожидающий мертвеца. А ваза с луговыми цветами, которые вчера подарил ей Паша? Они ведь только притворяются свежими. На самом деле эти цветы – предвестники распада и тления; их истинная суть – увядание.

На полочке трюмо – фарфоровая танцовщица с неестественно выгнутой шеей, нарисованные глаза таращатся в потолок; это не танец – агония. А рядом письменный прибор с рисунком на сюжет басни «Лисица и виноград» и с выгравированной надписью: «Глаше от папы, генерала Смирницкого». Подарок любящего отца? О нет. Оскорбление. Он подарил ей этот прибор в сорок первом, когда она покинула Харбин навсегда. Она бежала не из города – от него. От папы, генерала Смирницкого. Лет до шестнадцати она просто мало разбиралась в политике, но с тридцать восьмого ей претили его дела с Родзаевским и Российским фашистским союзом, его подборка номеров газеты «Наш путь», его черный китель с золотыми пуговицами со свастикой, его сотрудничество с японцами в БРЭМе. А в сорок первом, когда на Советский Союз вероломно напал Адольф Гитлер, она просто не могла оставаться рядом с отцом – и уехала в их старый дом в Лисьих Бродах. Отец, однако, это объяснение счел вздором, а решение ее свел к другому: что она якобы уехала из Харбина, потому что ее работы не взяли на русско-японскую выставку в Харбинском железнодорожном собрании, куда она очень хотела. «Ну да, понятно, виноград фашистский, незрелый», – сказал глумливо, когда она уезжала. А позже прислал в подарок этот прибор. Вместе с письмом, в котором сообщал, что доктор Иржи ему больше не друг, потому что «осмелился вмешаться в его семейные дела», то есть помог Аглае устроиться сестрой в лазарет. Смирницкий рассчитывал, что Аглая помается дурью – да от безденежья скоро вернется назад. Она не вернулась.

Самоуверенный, презирающий и своих, и врагов и слышащий только себя. Таков отец. В конечном счете мать погибла не от душевной болезни, а от этого удушающего презрения, неуважения к ее чувствам. Вернее, болезнь ее явилась следствием отцовского к ней отношения. Вот взять хотя бы Глашин детский рисунок «Западный Феникс»… Она привычно покосилась на стену, но рисунка там не было: сама ведь и убрала его в сорок первом, как только переехала, на чердак. Но все эти годы, с того проклятого дня, когда она восьмилеткой нарисовала красивую китаянку и придумала ей имя Сифэн, Западный Феникс, а мать ее впервые обнаружила признаки помешательства, – все эти годы отец настаивал, что картина должна висеть на стене, «чтобы ребенку было приятно». Хотя ни о чем, кроме темного, злого демона, вселившегося в тот день в маму, Аглая, глядя на эту картину, не помышляла. А мама, пока была жива, старалась на стену вообще не смотреть, а если случайно взгляд ее падал на рисунок – плакала или кричала. И если отец не распорядился бы оставить Сифэн на стене, то мама до сих пор, возможно, была бы жива.

На место Сифэн Аглая давно уже повесила написанный по памяти поясной портрет матери. Но и он тоже врал. Врало лицо мамы, и Глашина память врала. Такой ли на самом деле помнит ее Аглая? Кроткой, нежной, мечтательной, с добрыми лучиками у глаз, с руками, уютно сложенными на груди? Нет. Она помнит, как эти глаза наливаются кровью, как эти губы кривятся и изрыгают проклятия, как эти руки прижимают к ее лицу большого плюшевого медведя по кличке Месье Мишель:

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация