Зорин горбится, сгибается так, что кажется, его сейчас вырвет на пол… А я мрачно думаю о том, что у меня нет таланта исповедника: слишком жалею тех, кого исповедую, и еще – слишком благодарен им за то, что видят во мне избавителя от душевных мук. И мне это постыдно льстит – как Зорину льстит, что его считают избавителем от боли… Но хоть и нет у меня таланта исповедника, все же настоящие терзания от фальшивых отличить могу. И Зорину – я вижу – по-настоящему плохо.
– А когда появилась Ника с ее даром, пошел слух, что я сварганил какую-то чудо-комбинацию обезболивающих, – продолжает Зорин. – И втихаря эту комбинацию использую. А Ника, получается, моя сообщница – дежурит возле детей, которых я обезболиваю… Как раз у нас девочка была, дочка одного крутого мужика – то ли нефтяника, то ли хозяина золотого прииска. Огромный такой мужик, в наколках весь. Он с пачками денег открыто по клинике ходил. И ко мне тоже подошел – не в коридоре, конечно… Девочка и правда тяжелая была, в бокс ее как раз перевели. Несколько ночей Ника с ней сидела. А этот дядя… мне… платил… И все твердил: «Я же понимаю, я же понимаю…» – Зорин запускает пальцы за ворот рубашки, будто хочет ослабить удавку, тянет так, что пуговица отрывается и скачет по полу к двери. – А в тот вечер я из клиники отлучился. И он тогда – к Нике: «Сделайте то, что ваш доктор делает». И деньги ей сует… А Ника не закричала, не накинулась, даже виду не подала – вот выдержка-то!.. Тихо его обо всем расспросила – как и что, сколько доктор берет. Даже сказала, что надо платить больше. Но деньги не взяла, сказала, чтобы мне отдал. И с дочкой его в ту ночь посидела… Ну да, посидела – понимаете!.. А на следующее утро мы с этим дядькой по дороге в хоспис встретились. Он рассказал про ночной разговор с Никой, сказал, будет платить больше – «Я же понимаю!..» В тот день литургия у вас была, и потом Ника в церковь ворвалась… – Он проводит ладонью по лицу сверху вниз, как мим, который «меняет маску», но его лицо остается прежним – каменно-неподвижным. Остановившимся взглядом смотрит мимо меня. – Она же не знает, – тихо говорит он. – Вероника. Она спасла меня. Вот вчера спасла… Меня бы сейчас тут не было… Я вчера вечером протрезвел и понял, что – все. Все закончилось. Тихо в хоспис приехал, взял что нужно. Никто меня не видел. Вернулся домой, все подготовил. Я ведь знаю, как сделать, чтобы не больно и надежно… Сам себе удивлялся – как все тупо, спокойно делаю. Просто в какой-то момент осознал, что уже ничего дальше не будет и нечего ловить – так уж получилось. Но мозги, оказывается, как-то сами собой лихорадочно работали, искали выход, зацепку. И вдруг как из клубка стали разматываться мысли: вот Бог сделал такое чудо. А мне позволил хотя бы просто быть рядом. Не только рядом с Никой, но и подойти совсем близко к разгадке – почему все так, зачем это все. Ведь если уже начались такие чудеса, значит, происходит что-то важное, что-то огромное. А у меня уже шприц полный. И я сейчас сдохну – прямо на пороге этого важного и огромного! И еще… Если я сдохну, то никогда ее больше не увижу. Пусть она будет смотреть на меня как на последнюю мразь – все равно… Потому что дело не во мне, а в ней, только в ней. И тогда… Как будто весь мир встряхнуло, мне показалось даже, что гром прогремел – ей-богу! Я стал смеяться – никак успокоиться не мог, и, смеясь, выбросил готовый шприц и все, что привез из хосписа. Спустил в унитаз. И опять напился – уже на всякий случай…
Зорин замолкает, какое-то время сидит, глядя в пол, шумно сопя. Потом встает на четвереньки и зачем-то ползет к двери. Оказывается – ищет оторвавшуюся пуговицу.
В дверь громко стучат, я слышу резкий голос:
– Глеб Денисович!
На пороге – взволнованная, запыхавшаяся Дина Маратовна.
– Глеб Денисович, вы срочно нужны, – тараторит она и тут же осекается. – Семен Савельевич?.. Это вы?.. Вы здесь?!
Зорин стоит перед ней на коленях – взъерошенный, расхристанный. Дина Маратовна ошеломленно смотрит на него, потом – на меня и начинает нервно поправлять шапочку, будто это ее застали в непотребном виде… У меня мелькает мысль, от которой я бы в другое время, наверное, рассмеялся: «Вот так и рождается народная молва о священниках!..» Я встаю со своей табуретки и, обойдя оцепеневшего Зорина, выхожу из ризницы. Но прежде чем закрыть дверь, говорю:
– Семен Савельевич, вы на исповедь приходите, там договорим…
Тут же соображаю, что Дина Маратовна подумает, будто я сказал это нарочно, и уже не могу сдержать улыбки.
Дина Маратовна бежит впереди.
– Скорее, – приговаривает она, будто хочет заболтать неловкость. – Скорее!
Я спешу за ней, перестав улыбаться. Я могу быть срочно нужен только в одном случае.
– Кто? – с тревогой спрашиваю я.
– В каком смысле «кто»? – не сразу понимает Дина Маратовна. – А… Нет. Там скандал. Нужна ваша помощь.
Мы взбегаем по лестнице на второй этаж и направляемся к двери маленькой палаты, где обитают Лера и Зося. Среди пятидесяти детей в хосписе только две эти девочки – из воцерковленных семей. Зося – католичка, дочь обрусевших поляков. А Лера – из православной многодетной семьи церковного старосты. Поместить их в одну палату была моя идея, я думал, им будет интересно вместе.
Еще не открыв дверь, я слышу за ней истеричный женский крик:
– Как ты посмел! Как ты посмел, негодяй! Она же это проглотила! Проглотила!..
Войдя в палату, я застаю там нелепую сцену. На кроватях, поджав ноги, сидят перепуганные Зося и Лера, а посреди палаты, вцепившись друг в дружку, топчется странная троица: мама Леры, ксендз Марек – молодой священник, который приходит навещать Зосю, и зажатая между ними полная, кругленькая санитарка. Она пытается урезонить Лерину мамашу, которая размахивает магазинным пакетом, стараясь ударить им ксендза. Тот растерянно уклонятся, пытается выдернуть из мамашиной руки подол сутаны. Из пакета веером летят разноцветные баночки с йогуртами. Мы с Диной Маратовной спешим на подмогу и наконец усмиряем Лерину мамашу, силой сажаем ее на кровать. Освобожденный ксендз устремляется прочь из палаты. За ним от греха подальше семенит кругленькая санитарка.
Лерину маму зовут Тамара. Отчества ее я не знаю. Несколько раз она привозила дочь на литургию в инвалидном кресле, и я причащал обеих.
Увидев меня, Тамара кричит сквозь слезы:
– Отец Глеб, беда! Ой беда!.. Я вбежала. Я все видела. Он сам ей дал. Прямо в рот сунул, стервец. Я ей – плюнь, плюнь сейчас же, а она уже проглотила!.. Ой горе!..
Я изумленно смотрю на Дину Маратовну.
– Я так поняла, – говорит она, – печенье он ей дал такое, вроде таблетки. Сначала Зосе, а потом – и Лере.
– Причастие? – спрашиваю я рыдающую Тамару. – Он что, дал ей причастие?
– Да! Да! – отчаянно всхлипывает она. – Я ей – плюй, да поздно!.. Ох беда!.. И как я не успела!..
– Тамара, перестаньте плакать… Дина Маратовна, пожалуйста, дайте ей воды. – Я присаживаюсь на кровать рядом с безутешной мамашей.
Дина Маратовна хватает с Лериной тумбочки пакетик сока, сует в руку Тамаре. Та пытается пить через трубочку и, поперхнувшись, долго кашляет.