Из меня выскакивает ругательство. Сама виновата, надо всегда быть готовой!
Смотрю на Алешу. Он спит. Рука безвольно свесилась с кровати. Не хочу его трогать и поправлять руку: вдруг разбужу – и вернется приступ! Но Алеша спит спокойно и даже чему-то улыбается. Может быть, видит ангела, о котором он мне рассказывал, – ангела, избавляющего от боли. Другие дети представляют саму боль живым существом. Мы учим их общаться с болью, договариваться, даже дружить с ней, раз уж победить ее невозможно. Хотя, конечно, трудно представить друга, который приходит тебя мучить. Но я не раз убеждалась: если ненавидеть боль, враждовать с ней, будет еще хуже. На метод общения с болью я наткнулась в западных исследованиях по психосоматике, и вместе с Диной мы стали учить детей по этой странноватой методике. Но Дина не подозревает, что для меня одушевление боли не психологический прием, а самая что ни на есть реальность. Я лично знакома с ней – с живой, страдающей болью – с тех самых пор, как пережила свое первое подключение.
Два года назад, когда Дэвиду надоело шляться по пляжам, его потянуло в какую-нибудь «русскую глушь», и мы оказались на Алтае, на Телецком озере. Дэвид облюбовал утес неподалеку от кемпинга. Оттуда открывался вид на залив в скалистой чаше. Погода стояла невероятно тихая, небо в озере было ярче и глубже, чем небо над ним, а скалы и их отражения, не тронутые ни малейшей рябью, казались сломанными посередине и какими-то растерянными, не понимающими, куда им тянуться – вверх к облакам или вниз к облакам… Дэвид часами смотрел на озеро, стоя у кедрового ствола на самом краю обрыва, и завороженно твердил: «Мадхим, мадхим, итс имэйзинг!» Он так и не притронулся к этюднику, признав бессмысленной любую попытку передать эту красоту. Щелкнул несколько раз своим «Никоном», но и его отложил. И все не уходил с утеса, не мог оторваться…
На третий день мы сделали вылазку к водопаду со странным названием Сорок грехов. Пару часов плыли по озеру на байдарке, с трудом нашли укромную бухту – маленький залив меж высоких утесов, где кроме нас не оказалось ни души. Небольшой водопад, который прятался там, выглядел приветливо и жизнерадостно. Он вырывался из расщелины, прыгал по каменным ступеням и короткой речушкой стекал в озеро. Солнце выглядывало из-за скал, расцвечивало водяную пыль маленькими трогательными радугами, ловило валуны золотой сетью отраженных бликов.
Дэвид стонал от восторга и, разумеется, немедленно вспомнил про «ласот ахава». Да чтобы прямо под водопадом… За все годы, пока мы были вместе, я ни разу не слышала от него никаких «факов», никаких «мэйкинг лавов», и мне нравилось, что он называл близость только так – на своем древнем, изначально чувственном языке… Никакой «ахавы» под водопадом у нас не вышло: вода оказалась обезоруживающе ледяной и лупила по коже, как град. Зато мы хохотали, брызгались и голышом скакали по камням, как дети, хотя Дэвид орал, что никакие мы не дети, а нимфа и сатир, и, в конце концов, мы занялись любовью – стоя, привалившись к теплому валуну, громадному, как динозавр, и я, не замечая, ободрала коленки о его шершавый бок…
Мы провели там целый день. Пили вино, ели сладкий белый сыр и занимались любовью еще, и Дэвид твердил, что теперь этот водопад придется переименовать в Сорок четыре греха, а я в ответ смеялась и говорила, что он приписывает себе лишнее, как настоящий еврейский бухгалтер… Это место держало нас как магнит, и, когда мы собрались в обратный путь, уже стемнело. Но в небе, в самом зените, проявилась из белесого дневного пятна и разгорелась такая луна, что от нее, как от солнца, заиграли отблески на прибрежных камнях. Дэвид предлагал остаться у водопада на ночь, но не было ни спальников, ни одеял, ни теплых курток, а после заката похолодало неожиданно и резко – сразу до серебряного пара от дыхания, и я отговорила Дэвида от безумной затеи.
Напоследок Дэвид захотел снять ночной залив на свой «Никон», радуясь, что наконец нашлась достойная задача для его новейшей дорогущей камеры. Зрелище и правда было фантастическое – лунный свет и туман, поплывший над зеркальной водой, затеяли колдовскую игру, то открывая, то пряча отраженные силуэты скал и деревьев, и даже водопад, казалось, притих, не смея мешать черно-серебристой магии.
Повесив камеру на шею и взяв штатив, Дэвид стал взбираться по камням, чтобы найти точку повыше и захватить в кадр весь залив. Он сорвался, когда слишком приблизился к водопаду, не сообразив, что камни там скользкие, покрытые незаметной сейчас бурой слизью. Штатив в левой руке помешал ему сгруппироваться, и он полетел чуть не кубарем – по черной лестнице, к подножию наших Сорока с чем-то грехов.
В горячке он сразу попытался встать, но тут же рухнул – молча, без стона. Я бросилась к нему, крича, чтобы не двигался, и, когда подбежала и упала возле него на колени, он лежал неподвижно, таращился вверх. Я понимала, что он прислушивается к себе – пытается понять, где болит и насколько сильно. Я стала осматривать его, говорить с ним. Он отвечал связно, сознание не было спутано – уже хорошо. Луна светила ярко, но я все же сбегала к рюкзаку, взяла телефон и стала подсвечивать им. У Дэвида был рассечен лоб над бровью, кровь залила висок и щеку. Я плеснула водой из бутылки, увидела, что рана длинная, но неглубокая и череп, скорее всего, цел. Других ран на голове не нашла. Расстегнула на нем рубашку, осмотрела грудь, ребра, живот, ощупала руки. Открытых ран не было и переломов на руках вроде бы тоже. Попросила согнуть ноги. И тут Дэвид сказал:
– Нога…
Я посмотрела. Из его правой ноги сквозь разорванную штанину ниже колена торчали две сломанные кости. В лунном свете они казались ярко-белыми, а их внутренние полости, хорошо видные на сломах, выглядели как черные дырки, будто кости были пустыми. Я сразу поняла, что это малая и большая берцовые.
– Нога! – повторил Дэвид.
– Да, – сказала я. – Открытый перелом.
И тогда он сделал одну из тех вещей, которые врезались мне в память, наверное, навсегда. Собственно, из таких вещей и состоит для меня мой Дэвид. Он положил руку мне на шею, притянул к себе и, близко-близко глядя в глаза, сказал проникновенным, трагическим голосом:
– Дорогая, ради всего святого, не бросай меня здесь!
Он лучше меня знал, что делать, – надо всего лишь превратить беду в приключение, в игру, в душещипательную сценку из «рескью муви»! Господи! Всю жизнь он во что-то играл – то в любовь и ревность на разрыв аорты, то в непризнанного гения, то в гуру гедонизма, то в печального изгоя без родины и веры – и старался вовлечь меня во все это, сделать партнершей и в каком-то смысле собутыльницей, ибо он упивался своими ролями, пока они не превращались в тяжелые, ломающие нас обоих запои – тем более страшные, что в них не было ни спиртного, ни наркотиков, но при этом – настоящее, беспощадное саморазрушение. И вот у водопада Сорок грехов он умоляюще смотрел мне в глаза и держал драматическую паузу, но через пару секунд подмигнул и фыркнул от смеха… А я не смогла поддержать его новую игру. Я была перепугана до смерти и в ответ на его сдавленное фырканье сказала:
– Кретин!
И тогда – я готова в этом поклясться, ведь лицо Дэвида было прямо передо мной в ярком лунном свете и я могла прочесть в его глазах все – тогда он посмотрел на меня с горьким разочарованием: эх ты, зачем ты портишь такой момент, такой случай, выпадающий раз в жизни, такую возможность для нас по-настоящему быть вместе, ты просто жалкая трусиха, не умеющая жить, – вот что говорил его взгляд, который глубоко впечатался в мою память и который я смогла до конца понять только много дней спустя.