Зимой, сидя у окна и глядя на бескрайние поля, бабушка, мать отца, любила рассказывать страшные истории, и чтобы истории эти казались еще более жуткими, она зажигала свечу и, понизив голос, говорила, что в детстве Карл, взяв подсвечник, всегда сопровождал ее, когда ей нужно было выйти из дома. Жили они на хуторе дубильщика, хутор — дом с хозяйственными постройками — находился на окраине города, по вечерам здесь было темно и безлюдно, к тому же чуть дальше начиналось кладбище, так что было чего бояться. После такого вступления бабушка начинала рассказывать страшные истории о призраках прошлого.
В восемнадцатом веке в Нюкёпинг однажды приехал цирк — владельцем цирка был итальянец, вот откуда у нас итальянская фамилия Ромер. Цирковые лошади заболели и издохли, представление пришлось отменить, директор цирка застрял на Фальстере — на новых лошадей тех денег, что ему давали за умерших, никак не хватало. Он мог выручить за них сущие крохи и поэтому решил их не продавать, сам их освежевал, а потом обосновался в городе и стал дубильщиком.
Это была грязная работа — отделять шкуру от мяса и жира и дубить кожи, и дубильщики были людьми отверженными, как и проститутки с палачами. Они были все равно что золотари, и на ком бы дубильщик ни женился, женщина эта становилась несчастной. Жизнь их была адом кромешным: горы гниющих трупов животных, скелетов и кож, пылающие костры, с утра до вечера сернистые испарения из ям, полчища крыс, роющих под землей ходы, из-за которых все постройки в любой момент могли обрушиться, и сточные воды, окрашивавшие реку в цвет крови. В семье родилось пятеро детей, и к любви это не имело никакого отношения, двое из них умерли, когда им не исполнилось и года. Это были дети-ангелы, и им повезло больше, чем тем, кто остался на земле.
Дети дубильщика подрастали в маленьком манеже, стенки которого были сделаны из ребер животных. Они играли со смертью, с раннего детства помогали отцу, им некуда было податься — город их бы не принял. А когда приходило время устраиваться подмастерьем, никто не хотел брать их на работу. Они были нечистыми, они были изгоями, и им оставалось лишь одно — продолжать семейное дело и заниматься хозяйством. Вот почему дубильня и переходила от отца к сыну более сотни лет, пока в 1898 году не настал черед дедушки.
Карл совершил невероятный поступок — он отказался продолжить дело отца. Он не желал быть дубильщиком и, вооружившись надеждой, мужеством и энергией, воспротивился этому как мог. По ночам, когда ему не спалось, он читал газеты, где писали о новых временах и о других странах, — и Карл стал строить планы. Он сдирал и мыл шкуры, мечтая о том, чтобы уехать как можно дальше. Когда родители умерли, он продал хутор, выставил весь инструмент на продажу, а потом облачился в парадный костюм и сделал Карен предложение.
Но за что бы дедушка ни брался, все шло вкривь и вкось, неудачи преследовали его. Любой мог его обмануть, а если он начинал играть по-крупному, то поражение было ему обеспечено. Он растратил все их состояние — сначала то, что получил за хутор, а когда эти деньги кончились, истратил и наследство Карен. Больше у них ничего не осталось, и им пришлось продать «Бельвю», а в память о старой дубильне остались лишь нож, котел и подсвечник.
Подсвечник стоял на столе, на стене метались тени иного столетия, и бабушка улыбалась в полумраке, заканчивая историю. Я слышал тиканье напольных часов, а когда наступала тишина, время останавливалось и на пороге возникали призраки прошлого, бабушка шептала, что над семьей тяготеет проклятие. Потом она задувала свечу и исчезала — а у меня на голове волосы стояли дыбом. На самом деле мы с ней никогда не встречались — она умерла до моего рождения.
Родители отца в конце концов поселились в скромном доме на Сёвай. Когда живешь в таком доме, трудно строить грандиозные планы — это вам не «Бельвю». Карл говаривал, что ему приходится открывать окна, когда хочется увидеть дальше собственного носа. Отказавшись от всех своих замыслов, он устроился на работу в компанию «Датские железные дороги». Он стал похож на тень, и по утрам брел по рельсам на работу, не поднимая глаз. Всякий раз, когда он вспоминал о Канаде, гостинице, своем автобусе и Мариелюсте, ему казалось, что его переезжает поезд. Ни один из его замыслов не осуществился, и никуда они так и не уехали. В довершение всех несчастий ему довелось увидеть, как другие добились успеха: торговля и туризм действительно пошли в гору, а Мариелюст процветал. Это было самым страшным наказанием — видеть проходящие мимо поезда из Амстердама, Берлина, Парижа, Рима. Люди путешествовали по всему миру, а он застрял тут, в Нюкёпинге — на перроне, со своим свистком и флажком.
Он бы с радостью все продал и уехал вместе с Карен так далеко, насколько хватило бы денег, и умер бы там, где-нибудь в конце пути, но куда уж теперь! Он отмечал время прихода на работу, получал зарплату, и с каждым днем у него все больше и больше болела голова. Казалось, все в ней настойчиво просится наружу: гениальные идеи, добрые намерения и светлые надежды, которые так и не оправдались. Ни одна мысль не приходила к нему без боли. В ушах звенело, после работы он шел по железнодорожным путям и останавливался, глядя на проходящий поезд, считал до ста, потом до двухсот и дальше, а когда приходил домой, садился за стол, ел, целовал бабушку, благодарил за еду, понимая, что жить ему осталось недолго.
Когда глаза стали вылезать из орбит от боли, он не выдержал и сообщил отцу, что дело плохо — и его положили в больницу. Это было самое страшное место в городе, врачи в его болезни ничего не могли понять и поставили диагноз, который не просто был ошибочным — он был отвратительно несправедлив: «сифилис». Карен рыдала, и, хотя она верила ему, прекрасно понимая, что такого быть не может, ведь для него она была всем на свете, все равно — невыносимо было терпеть такое унижение, и дедушка провел свои последние дни, сгорая от стыда за прегрешения, о которых он даже не помышлял. Его отправили на обследование в клинику венерических болезней в Копенгагене, и там врачам достаточно было взглянуть на него, чтобы понять, в чем дело. Его тут же перевели в Государственную больницу, где ему сообщили, что у него опухоль мозга и жить ему осталось три недели — и эти три недели врачи посвятили экспериментам. Его пичкали лекарствами, облучали и засовывали в огромную центрифугу, где он крутился с утра до вечера, пока не докрутился до смерти.
Карла не стало в 1949 году, его похоронили на Восточном кладбище, примыкающем к сахарному заводу — там, где когда-то стояла дубильня, которую снесли много лет назад. По иронии судьбы четырнадцать лет спустя было открыто прямое сообщение между Копенгагеном и Берлином — как он когда-то надеялся — и поезда эти проносились мимо его могилы. Но не будем горевать, говорила бабушка, ведь все закончилось хорошо. Дедушка всегда желал только одного — уехать подальше, и вот теперь его желание сбылось.
Путь к свободе был забит беженцами, тащившими детей, стариков и весь скарб, который только можно было унести, и маму терзали угрызения совести, ведь она наблюдала за этим людским потоком с высокого сидения американского «джипа». Но потом она вспомнила о матери, о Папе Шнайдере, о Еве, о своей кузине Инге — и в ее душе забурлила радость: они живы и находятся в Западном секторе. Война для них закончилась, и скоро она всех увидит. Она так давно не была дома, что в происходящее невозможно было поверить.