Книга Ничего, кроме страха, страница 36. Автор книги Кнуд Ромер

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Ничего, кроме страха»

Cтраница 36

Во второй половине дня в дверь позвонили — я вздрогнул, боясь самого страшного, но у дверей стоял дядюшка Хельмут. Он приехал из самого Мюнхберга. Теперь он показался мне совсем маленьким и еще более сгорбленным, чем прежде; он сказал: «Добрый день» и «Поздравляю!» Мы прошли в столовую к маме и папе, и я видел, что идет он с трудом. «Какой сюрприз!» — сказал отец, а мама налила ему кофе с коньяком, от пирожного он отказался: ему нужно было успеть на паром обратно. Он сразу же перешел к делу и спросил меня, не можем ли мы пять минут поговорить с глазу на глаз, и положил на стол кусочек металла. Это был последний осколок гранаты, которая чуть было не убила его. Дядя Хельмут еще раз рассказал о Сталинграде, где русские взяли их в кольцо, и о поражении. Он решил дезертировать — было уже ясно, что война проиграна, но все-таки ему и его роте удалось вырваться, а вся остальная немецкая армия, оставшаяся в окружении, замерзла.

Хельмут посигналил, отъезжая, повернул за угол, я помахал вслед — и больше я его никогда не видел. Вернувшись в Мюнхберг, он пошел в свою клинику, сделал сам себе рентгеновский снимок — этого он боялся больше всего на свете, и увидел на нем, что скоро умрет. У него обнаружился рак — результат многолетних рентгеновских облучений, но он никому об этом не сказал, а как обычно поужинал с Евой и Клаусом. Аксель и Райнер к этому времени уже уехали из дома. Потом он сказал «Mahlzeit» и поковылял по лестнице в свою комнату. Закрыв за собой дверь, он открыл бутылку вина и налил себе мензурку морфина. Он пил и делал записи в дневнике — он был уверен, что предки ожидают его на том свете, — и когда бокал опустел, дядя Хельмут погрузился в сон.


По вечерам я садился на мопед и ехал к берегу, чтобы проверить, на месте ли море. Оно было на месте, и я не знал ничего лучше, чем, бросив все, просто стоять на берегу Балтийского моря: здесь кончался Фальстер и здесь в лицо тебе дул ветер. Я брел по берегу, который тянулся насколько хватает глаз, смотрел на белые барашки на отмели, выискивал ракушки и окаменевших морских ежей, надеясь найти янтарь. Он попадался очень редко, и не верилось, что он вообще тут есть, вместо него встречались лишь кусочки стекла или желтые шарики на водорослях. Пнув песчаный холмик ногой, я отправился на мол. Раскинув руки, я махал ими — вверх-вниз, вверх-вниз — и распугал всех чаек, они, наверное, решили, что я хищная птица. И я проклял это место, плюнул против ветра, и плевок вернулся мне прямо в лицо.


Хотя я и уехал из Нюкёпинга, на самом деле я так и не смог навсегда с ним расстаться, так и не смог вырваться из дома на улице Ханса Дитлевсена. Родители остались одни и жили теперь, прислушиваясь к тиканью напольных часов, которые убивали время — часы были единственным, что двигалось в этом доме. Все остальное остановилось. У родителей не было никого, кроме меня, и я по-прежнему был для них маленьким Кнудхеном. Каждое Рождество, каждый Новый год, каждую Пасху и каждый день рождения мы встречались за обеденным столом — все было так, как было всегда.

Последние годы отец ухаживал за мамой, которой неудачно сделали операцию в частной клинике. Ей повредили позвоночник, и она никак не могла поправиться. Она ходила с палкой, потом с ходунками, мужественно боролась с болезнью и смотрела на меня усталыми и печальными глазами — я ничем не мог ей помочь, утешить ее было невозможно.

Маме становилось все хуже, она жаловалась на боли в спине и на мочевой пузырь — у нее обнаружился цистит, который не поддавался лечению, ей все время нужно было в туалет, и пришлось поставить катетер. Гортань у нее была обожжена в результате облучения — ее лечили от рака полости рта, она все меньше и меньше ела и становилась все более похожей на тень. Врачи ничего не могли сделать, даже избавить ее от боли — морфин на нее не действовал. Потом она упала и сломала ногу. Ногу зафиксировали металлической шиной, и мама уже не вставала с постели. Еду им приносили. Папа не выходил из дома, и когда я говорил с ним по телефону, возникало ощущение, что он живет в доме, переезжающем с места на место, — папа не всегда понимал, где находится. Иногда он оказывался в Копенгагене, потом перемещался в Орэховэд или на Нюброгаде в Нюкёпинге — и весь мир сжался до одной-единственной душной темной комнаты, где стояли кровать и шкафы из Клайн-Ванцлебена.

Однажды мама позвонила — телефон всегда стоял у ее кровати — и сообщила, что папа в больнице. Я отправился проведать их, оказалось, что все не так страшно, у него обнаружилась аритмия, и его положили всего на несколько дней. Чтобы слышать маму ночью, если ей понадобится помощь, я постелил себе в своей бывшей детской, в которой за это время ничего не изменилось, и вдруг мама позвала меня.

«Ach, wie sehe ich aus [131], и как это я дошла до такого?» — спросила она. Я попытался приподнять ее в кровати, подложив под спину подушку, потом причесал ее — волосы были редкими и блестели от пота. Я осторожно умыл ее, и она попросила достать ей духи из ящичка ночного столика, а потом я почистил яблоко и, нарезав его тонкими дольками, попытался ее покормить. Она даже выпила бутылочку пива, мочеприемник быстро наполнился, я сменил его, вылил содержимое в унитаз и привел все в порядок.

Я был готов отдать за нее жизнь, но ей ничего было не нужно. Она лежала в постели, отказываясь пить и есть. Что бы я ни делал — все было напрасно, и весь оставшийся вечер я кормил ее кисленькими леденцами, которые немного облегчали боль в гортани. Ей нравились лимонные.

Как только я лег спать, она закричала. Вбежав в комнату, я увидел, что она сидит в кровати, ее тошнило. «Сейчас меня вырвет», — сказала она, и я бросился за ведром. «Ach was seid ihr doch für Menschen [132], ужасная, ужасная страна!» — возмущалась она, а тем временем таблетки, кусочки яблока и пиво — все вышло наружу. Я несколько раз выносил ведро, потом сел к ней на кровать и сказал: «Мама, ну успокойся, пожалуйста», — но она закричала: как она может успокоиться, когда у нее рвота? Я погладил ее по щеке и стал рассказывать ей истории из прошлого, чтобы она забылась, забыла о боли и своем теле и смогла заснуть.

Помнишь, как мы ездили к бабушке и сворачивали за угол к ее дому, улица Кеттенхофвег, дом… 108, так? Я специально назвал не тот номер, чтобы отвлечь ее, и она поправила меня, нет, дом 106, и я сказал, да-да, конечно, дом 106! А помнишь, у входа — почтовые ящики? Да, конечно, помню, отвечала она. А дальше, продолжал я, если пройти по коридору налево, то дальше была дверь с матовым стеклом, помнишь? И когда мы звонили снизу, раздавался треск, бабушка открывала нам дверь, и мы поднимались по лестнице, а как звали ту женщину, еврейку, которая жила на втором этаже?

«Фрау Бадриан», — ответила мама и фыркнула, и я сказал, да, правильно, она была очень милая дама. А потом мы поднимались еще на один этаж и оказывались у бабушки. Ты помнишь, какой был в квартире запах? Такой уютный, надежный запах в прихожей — и дверь с дребезжащим стеклом в гостиную, удивительно красивую гостиную со старинной мебелью, и мы ужинали в гостиной, я очень любил бабушкину еду. Помнишь ее крошечную кухню, старые горшки и сковородки, и кастрюлю, которой было больше ста лет?

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация