У похоронщика дрожали руки, он волновался. Раскрыл папку с фотографиями гробов — и я выбрал гроб без креста. Потом он показал урны — я выбрал самую простую, показал тексты объявлений для газеты — и я выбрал самое длинное объявление, но тут все испортил отец. Нет, нет и еще раз нет! Зачем все это нужно? Не надо никаких объявлений! И наконец, я договорился, что они заберут ее как можно позже, то есть в 16 часов.
Остаток дня я провел с отцом, который беспрерывно жаловался, чай ему казался то слишком слабым, то слишком крепким, и зачем я унес газету в гостиную? И кто переложил бумаги на столе? — «Нет-нет, только не эти тарелки, а что делает серебряный нож в посудомоечной машине?» Нет-нет, не надо ничего готовить, нет, не надо ему никакого кекса. А потом, ровно в назначенное время, приехали из похоронного бюро. В гостиную внесли гроб и попросили нас выйти из комнаты, мы ушли в мою бывшую детскую, и отец вдруг так странно зарыдал, звук как будто доносился из пустой коробки, и слышать это было невыносимо, а они в это время несли ее вниз по лестнице.
В дверь постучали, мы с отцом спустились в гостиную, где в белом гробу лежала мама. Гроб стоял там, где обычно стояла елка. Я положил ей под голову маленькую подушечку, отец стал нервно выковыривать тростью из ковра комок пыли, а потом показал на стол и спросил: «А это что такое?» Я не понимал, о чем он, и переспросил. «Да вот там, — заворчал он, — что это лежит, почему это там лежит, кто это туда положил?» На столе лежала упаковка чая, которую я там случайно оставил. Я убрал ее со стола и встал перед гробом, обнимая отца за плечи, а потом он спросил: «Который теперь час, когда придет священник?» Я ответил: «Послушай папа, они ждут, пока мы скажем им, что можно ее выносить». И я позвал распорядителя похорон, он завинтил крышку гроба, пришел его помощник, и они понесли гроб к катафалку.
Был ясный безоблачный день, на небе виднелся месяц. Распорядитель похорон церемонно поклонился. Черный автомобиль с белым гробом медленно отъехал от дома и повернул за угол. Я поднял глаза к небу и пообещал себе, что буду вспоминать ее каждый раз, когда днем на небе будет появляться месяц.
Мы вернулись в дом, где повсюду стоял запах разложения. Я отдернул занавески и открыл окна и двери, чтобы проветрить. Отец принялся возражать, я попросил его хотя бы на несколько минут оставить все открытым, но он не соглашался и страшно разозлился. Когда дышать стало легче, я снова закрыл окна и двери, и мы сели за стол. Я спросил его, что он думает об объявлении в газету, но он ответил, что ее смерть никого не касается. Я попытался объяснить, что тогда получится, будто ее никогда и не было на свете, ни живой, ни мертвой, и ничего вообще не было. Но он лишь качал головой.
Отец всегда говорил «нет», когда я о чем-нибудь просил, а теперь он был против того, чтобы поместить в газете объявление со словами «любимая нами», он не хотел, чтобы я использовал слова «любимая» или «дорогая». Что за ерунда, говорил он. Тогда я написал другое объявление, где лишь сообщался факт ее смерти и даты, и показал ему. «Папа, посмотри, ты вот этого хочешь? Она тут никто и ничто, просто вещь, просто какие-то цифры, словно она умерла, ничего и никого не имея», — говорил я, а он все не соглашался, дескать, зачем все это. Он почти довел меня до слез.
Наконец, я не выдержал и решил, что обойдусь без него и сам все сделаю, и стал думать, что же такое мне написать. В конце концов, под ее именем и фамилией и датами жизни я приписал три коротких слова, которые выражали все: «О süßes Lied». Это была строчка из «Любовной песни» Рильке, где речь идет о том, что смычок собирает в один звук две струны скрипки и что мы — единое целое в невинной, бессмысленной, чистой музыке. Это было просто и ясно, как траурная ленточка на окне, и я отправился к распорядителю похорон и просмотрел с ним вместе объявление, чтобы он не наделал ошибок, — мне страшно было представить, что в объявление может закрасться опечатка. Я показал ему на немецкую букву «ß», самую важную и трудную из всех букв в тексте, объяснил, что вместо нее используют «sz», и спросил, знает ли он, о чем идет речь. Он кивнул, а я еще раз спросил, нет ли у него вопросов, у него их не было, но я все равно еще раз все повторил, чтобы уж точно не возникло недоразумений.
Когда на следующий день принесли «Берлингске Тидене», я сбежал в прихожую, схватил газету и, открыв страницу с объявлениями о смерти, стал искать мамино — «О süßes Lied». Но вместо этого в газете было написано «О Sübes Lied». Слово «süßes» было написано с большой буквы, и к тому же он сделал ту самую ошибку, написав «b», — все-таки он не знал, что такое «ß», и не слушал меня. У меня закружилась голова. Все безнадежно и лишено всякого смысла, и никогда ничего не получится.
И речи не может быть о немецком псалме, заявил священник, к тому же «Я знаю прекрасный сад»
[137] вовсе не псалом. Мне пришлось поговорить с псаломщиком и попросить, чтобы во время прощания звучал рояль, но он засомневался, что такое возможно, — ведь рояль придется двигать, а потом настраивать, а стоит это 500 крон. В церкви никого не было, и все псалмы играли слишком быстро, чтобы сэкономить время, и священник не произнес фамилию «Ромер», хотя я его об этом просил. «Хильдегард… Йоргенсен пережила ужасы войны, и Хильдегард… Йоргенсен приехала в Данию в 1950 году».
Флаг перед Монастырской церковью был приспущен, и распорядитель похорон, ожидавший меня у выхода, протянул мне конверт с открытками, которые были вложены в букеты цветов и венки, — я сам их написал. Потом я повел отца к машине, прикрывая его зонтиком от дождя, а он при этом повторял: «Что ты делаешь?» и «Прекрати!» Мы выехали с территории кладбища, а отец все продолжал причитать: «Осторожно, не туда, как ты ездишь, а куда мы, собственно говоря, едем?» Проехав вдоль берега, мы оказались на Восточном кладбище и пошли к могиле, где были похоронены бабушка и дедушка. Могильщик опустил мамину урну в могилу и засыпал ее землей.
Отец был против и надгробного камня. Никого это, дескать, не касается, зачем кому-то знать, кто тут похоронен, какое их дело? Поэтому на могиле ничего не было, только черный и белый песок и табличка с номером. Когда мы вернулись домой, я сварил кофе и достал из буфета чашки. Мы молчали, я закрыл лицо руками и разрыдался — я плакал и плакал над мамой и папой и над всем тем, что произошло, из-за невосполнимой потери близкого тебе человека. И понемногу мне стало легче.
Я прошел к себе в комнату и открыл чемодан. Все было на месте — раковины, морские ежи, старые пакеты с бутербродами, фульгурит и стеклянные шарики. Я искал осколки гранаты, подаренные мне Хельмутом. Один за другим — и вот уже у меня в руках целая русская граната — как и обещал дядя Хельмут. Я наполнил ее всем, что во мне накопилось: горем, отчаянием и яростью, — вставил взрыватель и отправился на мост Хойбро, чтобы в последний раз взглянуть на Нюкёпинг. Потом вытащил чеку, размахнулся, заткнул уши пальцами и закрыл глаза.