На следующий день, придя на работу, она обнаружила, что Иффат оставила у нее на столе папку с материалами о женщинах, которые будут выступать на приемах для журналистов. По ходу следующих двух месяцев женщины эти одна за другой приходили в офис, и Грир их расспрашивала. Она выслушивала истории о домогательствах, отказах в равной оплате труда или в праве заниматься спортом, о попытках это изменить. Женщины начинали свой рассказ, чувствовали, что Грир слушает очень внимательно, и постепенно раскрывались.
Во всех историях было одно общее: глубоко укоренившееся мучительное ощущение несправедливости. Несправедливость разъедает. Иногда женщины воспламенялись негодованием с первых же слов, иногда выглядели побежденными, плакали в ладони прямо в конференц-зале, рядом с Грир. Лица перекашивались, при этом они были у всех на виду, Грир даже хотелось их спрятать: она понимала, что вокруг – стекло, что все, кто проходит мимо, видят их зеленоватые размытые силуэты. Если рассказчицы плакали, случалось заплакать и ей, однако она ни на миг не прекращала делать пометки, не выключала маленького диктофона. Она быстро усвоила, что самой говорить много не надо: без этого лучше. А когда рассказчицы уходили, Грир садилась и писала тексты их выступлений – как будто они диктовали их ей прямо в ухо.
Первую речь Грир написала для Беверли Кокс: она работала на обувной фабрике на севере штата Нью-Йорк, труд мужчин там оплачивался лучше, а кроме того, над женщинами глумились, их домогались, и все они работали в раскаленном и задымленном цеху. Изготавливали они дорогую обувь для богатых покупательниц: сплошные острые носы и каблуки как клинки. Грир сидела у себя в кабинке, проигрывая запись, в наушниках, и слушала, как Беверли, запинаясь, рассказывает: она сидит в ряду женщин, которые изготавливают каблуки, напротив – ряд мужчин, которые изготавливают подметки, и мужчинам платят больше. Когда Беверли об этом узнала и пожаловалась начальнику, работники-мужчины затравили ее, начали угрожать. Поменяли замок на ее шкафчике в раздевалке – она не могла туда попасть; прокалывали ей шины, оставляли на рабочем месте записки угрожающего и порнографического характера. Запахи кожи и клея ассоциировались у Беверли с унижением: они въелись ей и в одежду, и в голову. Она обратилась к адвокату, тот дал ей адрес фонда.
– Я каждое утро выхожу из машины и иду на фабрику, точно по доске над морем, – сказала Беверли и расплакалась.
Грир ответила:
– Поплачьте, не спешите.
Очень долго в записи слышны только испуганные прерывистые всхлипы Беверли, в одном месте Грир говорит:
– Ничего страшного. Очень хорошо, что вы решились об этом заговорить. Я вами просто восхищаюсь.
А потом Беверли произносит:
– Спасибо, – и громко сморкается.
Потом опять тишина. Грир не пыталась ее прервать. Когда человек говорит о том, о чем ему говорить трудно, понукать его недопустимо. Грир сидела у себя в кабинке, слушала всхлипы, потом – продолжение разговора.
Когда Беверли произнесла свою речь за обедом в итальянском ресторане в центре города, перед небольшой группой местных журналистов, все притихли от изумления. Грир, разумеется, переживала, ведь это она писала речь – и знала, что Фейт, принимавшая во встрече участие, это знает тоже. Фейт потом подошла к Грир и на ходу прошептала:
– Молодчина.
Но больше всего Грир порадовала даже не похвала Фейт. Да, знать, что тобой довольна Фейт Фрэнк, конечно, прекрасно, но еще сильнее Грир вдохновляло то, что речи, которые она пишет, возможно, придадут этим женщинам честолюбия; того честолюбия, которое есть у нее.
Зима растворилась, гул в офисе стал громче, лампы горели дольше, свет их стал даже зеленее, работа затягивалась до позднего вечера. В поздний час часто заказывали пиццу – это напоминало студенческие дни, когда ночью готовишься к экзамену. Билеты пока продаются слишком вяло, однажды объявила им Фейт в два часа ночи, размахивая куском пиццы. Очень востребованная бывшая градоначальница-инвалид, которая должна была стать гвоздем программы на первой конференции, посвященной сексуальным домогательствам в отношении лиц с ограниченными возможностями, только что отказалась от участия.
– У нас тут сумасшедший дом, – пожаловалась Грир Кори по Скайпу в ту же ночь, еще позже. – Не успеваем ни спать, ни жить ничем, кроме работы. Только ею и занимаемся.
Он, впрочем, слышал азарт в ее голосе.
– Везет тебе, – ответил он из-за своего рабочего стола в Маниле – там был день, он перекладывал документы, связанные с компаниями, на которые ему было решительно наплевать. Другим сотрудникам это было интересно, а ему – нет, по крайней мере, недостаточно интересно. – Наверное, мне бы полагалось получать от работы больше удовольствия, – заметил он однажды. – Ты же получаешь.
Фейт постоянно твердила: все зависит от успеха первой конференции. Провалимся – «Шрейдер-капитал» даст нам отставку. Продажа билетов шла туго, однако рекламная кампания в прессе была развернута массивная, в офис приходили съемочные группы, журналисты надолго уединялись с Фейт в кабинете для интервью.
Однажды в марте, в понедельник, незадолго до начала конференции – уже настала ночь, но все оставались на работе столько, сколько нужно, – Фейт сказала, что сейчас сделает объявление. Встала перед всеми и произнесла:
– Знаю, что вы устали. Знаю, что вымотались до предела. Знаю и то, что вы без понятия, как пройдет конференция. Я тоже. Но хочу сказать, что вы лучшие на свете сотрудники. Вы все работали, как лошади, но нельзя до бесконечности вот так ишачить (смех), кто-нибудь обязательно загремит в психушку. Возможно, это буду я. Поэтому я приняла решение: нам нужно всем отсюда свалить.
– Прямо сейчас? – откликнулся кто-то. – Такси!
– Хорошо бы. На самом деле, я имела в виду, что хочу пригласить вас к себе в деревню на выходные. Еду и выпивку обеспечу, надеюсь, будет весело. Что скажете?
Хотя предложение было сделано в последний момент и не являлось приказом, разумеется, ехать согласились все. Их будто приглашали проникнуть в крепость – посмотреть, что за тайны там спрятаны. Наверняка удастся узнать что-то новое про Фейт, которая не любила афишировать личную жизнь. В субботу все они поехали одним поездом, потом расселись по такси и добрались до дома Фейт. Там, в лесу, мобильная связь была совсем ненадежной.
– Скажите своим близким, что можете быть недоступны, – предупредила Фейт.
Такси, в котором сидела Грир, свернуло с шоссе на заросшую дорожку, они долго катили среди каких-то неопрятных зарослей, потом заросли поредели, расступились, и неподалеку показался симпатичный домик под черепичной крышей, с красными наличниками – на крыльце стояла и махала рукой Фейт. Она была в переднике, в руке держала скалку, волосы развевались. Вид у нее был как у отважной красавицы из первопоселенцев.
Войдя внутрь, Грир не сразу смогла разглядеть всю обстановку загородного дома Фейт Фрэнк. В разных предметах она усматривала разные смыслы, в некоторых, скорее всего, вымышленные. Рядом с торшером стояло бордовое кожаное кресло – кожа растрескалась, а там, где Фейт не один десяток лет прислонялась к обивке головой, еще и облезла краска. Ненадолго, пока не смотрят, Грир села в кресло, откинула голову, и хотя ничего предосудительного в ее поступке не было, через миг вскочила, как собачка, которая знает: на мебель забираться нельзя.