– Конечно нет, – с усталым видом произнесла Ксавьер.
– Вы не можете знать.
– Вот именно, это так бесполезно – работать, не зная. – Ксавьер пожала плечами. – Любая из наших дамочек думает, что станет актрисой.
– Это не доказывает, что вы таковой не станете.
– Один шанс из ста, – возразила Ксавьер.
Франсуаза чуть сильнее сжала ее руку.
– Какое странное рассуждение, – сказала она. – Послушайте, мне кажется, не следует подсчитывать шансы. С одной стороны, можно все выиграть, а с другой – ничего не потерять. Надо делать ставку на успех.
– Да, вы мне это уже объясняли, – сказала Ксавьер.
Она с недоверием тряхнула головой.
– Я не люблю прописных истин.
– Это не прописная истина, а пари.
– Не вижу разницы.
Ксавьер поморщилась.
– Именно таким образом утешают себя Канзетти и Элуа.
– Да, так создаются компенсационные мифы, это отвратительно, – согласилась Франсуаза. – Но речь не о том, чтобы мечтать – речь о том, чтобы хотеть, а это совсем другое!
– Элизабет хочет быть большим художником, – заметила Ксавьер. – Очень мило, ничего не скажешь.
– Это еще вопрос, – сказала Франсуаза. – У меня создалось мнение, что она приводит миф в действие, чтобы лучше верить в него, но Элизабет не способна ничего хотеть от всего сердца. – Она задумалась. – Вам кажется, что вы нечто раз и навсегда законченное, но я так не думаю; у меня впечатление, что каждый по своей воле создает то, чем является. Не случайно в молодости Пьер был таким амбициозным. А знаете, что рассказывали о Викторе Гюго? Что он безумец, возомнивший себя Виктором Гюго.
– Я терпеть не могу Виктора Гюго, – сказала Ксавьер. Она ускорила шаг. – Мы не могли бы идти немного быстрее? Холодно, вы не находите?
– Пошли быстрее, – согласилась Франсуаза и продолжила: – Мне так хотелось бы убедить вас. Почему вы сомневаетесь в себе?
– Я не хочу себе лгать, – отвечала Ксавьер. – Я считаю недостойным просто верить. Надежно лишь то, к чему прикасаешься.
Со странной злобной гримасой она посмотрела на свой сжатый кулак. Франсуаза с тревогой взглянула на нее: что было у нее в голове? Разумеется, за эти недели тихого счастья она не успокоилась, за ее улыбкой много что пряталось. Ничего из этого она не забыла, все было тут, в тайнике, и после мелких всплесков в один прекрасный день это взорвется.
Они повернули за угол улицы Бломе, уже видна была огромная красная сигара табачного кафе.
– Возьмите одну из этих конфеток, – сказала Франсуаза, чтобы отвлечься.
– Нет, они мне совсем не нравятся, – ответила Ксавьер.
Франсуаза взяла одну из тонких прозрачных палочек.
– Я нахожу их приятными, – сказала она, – вкус без примесей, чистый.
– Но я ненавижу чистоту, – ответила Ксавьер, скривив рот.
Франсуазу снова охватила тревога. Что было чересчур чистым? Жизнь, в которую они заперли Ксавьер? Поцелуи Пьера? Она сама? «У вас такой чистый профиль», – говорила ей иногда Ксавьер. На двери большими белыми буквами было написано «Колониальный бал». Они вошли; у кассы теснилась толпа, лица черные, бледно-желтые, цвета кофе с молоком. Франсуаза встала в очередь, чтобы купить два входных билета: семь франков для дам, девять франков для мужчин; румба по другую сторону перегородки путала все ее мысли. Что все-таки произошло? Естественно, всегда слишком опрометчиво объяснять реакции Ксавьер минутным капризом, следовало бы вспомнить историю этих двух последних месяцев, чтобы отыскать ключ. Однако старательно преданные забвению прежние упреки всегда оживают лишь при возникновении нового недовольства. Франсуаза попыталась вспомнить. Бульвар Монпарнас, разговор был простой и легкий; а потом, вместо того чтобы остановиться на этом, она внезапно перескочила на серьезные предметы. Причиной тому была как раз нежность, но, стало быть, выражать нежность она умела лишь при помощи слов, даже когда в ее руке была зажата эта бархатистая ручка, а эти ароматные волосы касались ее щеки? Не в этом ли ее неуместная чистота?
– А вот и вся клика Доминики, – сказала Ксавьер, входя в большой зал.
Там находились малютка Шано, Лиза Малан, Дурден, Шайе… Франсуаза с улыбкой кивнула им, в то время как Ксавьер украдкой метнула в их сторону равнодушный взгляд. Она не отпускала руки Франсуазы, когда они где-нибудь появлялись, она была не против, чтобы их принимали за пару: такой род провокации забавлял ее.
– Тот столик, вон там, это будет очень мило, – предложила она.
– Я возьму мартиниканский пунш, – сказала Франсуаза.
– Мне тоже пунш, – сказала Ксавьер и с презрением добавила: – Я не понимаю, как можно с такой тупой грубостью рассматривать кого-то в упор. Впрочем, мне наплевать.
Франсуазе доставило истинное удовольствие ощутить себя окутанной вместе с Ксавьер глупым недоброжелательством всей этой сплетничающей группы; ей казалось, что их вместе изолировали от остального мира, замкнув в столь пылком уединении.
– Знаете, я готова танцевать, как только вам захочется, – сказала Франсуаза. – Этим вечером я чувствую себя в ударе.
Если исключить румбу, она танцевала вполне достойно, чтобы не выглядеть смешной.
Лицо Ксавьер просияло:
– Это правда, вам не будет скучно?
Ксавьер уверенно обняла ее. Она танцевала сосредоточенно, не глядя по сторонам, но не тупо. Она умела видеть не глядя, это был своего рода талант, которым она очень гордилась. Ей определенно нравилось выделяться, и она умышленно сжимала Франсуазу крепче, чем обычно, и с подчеркнутой кокетливостью улыбалась ей. Танец кружил Франсуазе голову. У своей груди она чувствовала прекрасные теплые груди Ксавьер, вдыхала ее прелестное дыхание; было ли то желание? Но чего она желала? Ее губы на своих губах? Это беспомощное тело в своих руках? Она ничего не могла вообразить, то была лишь смутная потребность хранить навсегда обращенным к ней это лицо влюбленной и иметь возможность страстно говорить себе: «Она моя».
– Вы очень, очень хорошо танцевали, – сказала Ксавьер, когда они возвращались на свои места.
Франсуаза осталась стоять; оркестр начал румбу, и какой-то военный склонился перед Ксавьер с церемонной улыбкой. Франсуаза села перед своим пуншем и выпила глоток сладковато-тошнотворной жидкости. В этом огромном помещении, украшенном бледной настенной живописью и в своей банальности похожем на некий свадебный или банкетный зал, в основном можно было увидеть только цветные лица: все оттенки кожи, от эбенового черного до розоватой охры. Черные танцевали с разнузданной непристойностью, однако их движения отличались столь чистым ритмом, что в своей простодушной грубости эта румба сохраняла священный характер первобытного ритуала. Белым, которые смешивались с ними, везло меньше. Особенно женщины походили на одеревенелые механические устройства или на истеричек в трансе. Одна лишь Ксавьер, с ее безупречной грацией, бросала вызов непристойности и приличию.