«Русскость» для Роршаха означала чувство: уметь испытывать сильные, неподдельные эмоции и быть способным поделиться ими. «Понимать друг друга сердцем, без формальностей, без уловок и намеков, свойственных миру интеллектуалов, — писал он Толстому, — это то, к чему стремимся мы все».
Он был далеко не единственным среди европейских интеллектуалов, кто рассматривал русских подобным образом. Русские романы и пьесы поражали воображение многих известных деятелей культуры и науки: от Вирджинии Вулф до Кнута Гамсуна и Зигмунда Фрейда. Русский балет был «хитом сезона» в Париже. Географическая необъятность России, комбинация европейской цивилизации с эпичной инаковостью, а духовной глубины — с политической отсталостью вызывали на континенте как восторг, так и озабоченность. Насколько бы точным или ошибочным ни было такое видение раздираемой страстями страны, именно оно сформировало не покидавшее Роршаха всю жизнь желание научиться, как он сам это называл, «понимать сердцем» и быть понятым на том же духовном уровне.
Цюрих сделал возможным укрепление близких культурных и личных связей Роршаха с Россией. В то же время его продолжал занимать вопрос: что же значит быть понятым. Профессора, учившие Роршаха, бились над исконными значениями таких понятий, как человеческий разум и его желания. Психиатрия освещала новые дороги в первом десятилетии XX века, и Цюрих стоял на перекрестке этих дорог.
Глава четвертая
Необычайные открытия и воюющие миры
Плотный силуэт профессора был узнаваем издалека. Он спешно прибыл из больницы, чтобы взойти на подиум, где стоял теперь, слегка склонившись вперед, пяти футов и трех дюймов ростом, сильно заросший бородой и внушительный в своей стати. Его движения были угловатыми и дергаными, а когда он говорил, лицо его становилось неестественно оживленным, превращаясь практически в гримасу. Лекция, касавшаяся вопросов клинических и лабораторных техник, была преподана с позиций опытного практика и содержала множество отсылок к статистике, но также подчеркивала, снова и снова, важность эмоционального контакта с пациентами. Знающий свое дело, профессиональный и временами слегка суетливый, этот человек был очень скромен и очевидно добр. Порой было трудно поверить, что это не кто иной, как Эйген Блейлер, один из наиболее уважаемых психиатров в мире, чьи методы изучали в учебных классах по всей Европе и обсуждались самыми активными студентами после занятий.
Еще один лектор в том же отделении выглядел как угодно, но не скромным. Высокий, безупречно одетый, с аристократическими манерами и интонациями, он был внуком знаменитого врача, который, по слухам, являлся внебрачным ребенком великого Гёте. Он представлял собой соблазнительную смесь уверенности и чувственности — даже некоторой уязвимости, — и прибыл пораньше, чтобы присесть на скамейку, к которой каждый из присутствующих в зале стремился подойти, чтобы поговорить с ним. Его лекции были открыты не только для студентов, но и для всех желающих, а высокое качество, увлекательность и широкий диапазон затрагиваемых тем сделали эти лекции настолько популярными, что их пришлось перенести на более крупную площадку. Вскоре этот человек «обзавелся восторженной, бросающейся в глаза женской свитой» из числа так называемых «цюрихбергских дам в пальто» — представительниц богатейшего городского района Цюрихберг. Они «с самоуверенностью и достоинством заявлялись на каждую его лекцию и занимали лучшие места, чем провоцировали неприязнь со стороны студентов, вынужденных стоять в заднем конце зала». Потом «дамы» стали приглашать своего кумира к себе домой, чтобы он вел там частные дискуссионные клубы. Дочь одной из этих женщин нелестно отзывалась об этих поклонницах профессора как о «сексуально озабоченных фанатках или климактерических истеричках».
Вместо того чтобы обращаться к сухой статистике и инструктировать будущих практиков насчет лабораторных техник, Карл Юнг (а это был именно он) говорил о семейной динамике и рассказывал реальные истории из жизни разных людей, часто женщин, таких же, как те, что присутствовали среди его публики. Он имел в виду — и даже прямо говорил, — что их собственные «тайные истории» содержат в себе ключ к намного большему количеству истины, чем то, что врачи смогли бы обнаружить самостоятельно. Заложенное в его словах послание было волнующим. Его обезоруживающая интуиция порой казалась чем-то волшебным.
То были учителя Роршаха, сформировавшие не только его собственный жизненный путь, но и будущее психологии.
В первом десятилетии XX века Цюрих был центром существенной трансформации понимания и лечения психических заболеваний. К началу века в научном поле присутствовало глубокое разделение между уважением к субъективному внутреннему опыту и попыткой достичь научной респектабельности, фокусируясь на объективных данных и основных законах. Были ученые, известные как «психопатологи», часто французы, которые стремились изучать разум, и другие, чаще немцы, занимавшиеся так называемой «психофизикой», — эти предпочитали резать скальпелем мозг. На этот профессиональный и географический разброс позиций накладывалось, хоть и не везде, институциональное разделение между психиатрами, которые обычно были сосредоточены в больницах или клиниках, и психологами, работавшими в университетских лабораториях. Психиатры старались вылечить пациентов, психологи же изучали науки. Бывали случаи «перехода из партии в партию», и наиболее значительный вклад в развитие психологии часто вносили практикующие психиатры. Фрейд и Юнг, например, оба были психиатрами и докторами медицины. Но психиатры были врачами, имевшими степень в области медицины, психологи же являлись учеными-исследователями и получали степень в области философии.
Несмотря на успехи в неврологии и классификации болезней, среднестатистический психиатр XIX века не мог сделать почти ничего, чтобы по-настоящему помочь людям. Впрочем, по большому счету, то же самое можно было сказать о медицине в целом: ни антибиотиков, ни анестезии, ни инсулина. Описывая жизнь врача более ранней эпохи, Джанет Малкольм пишет: «Медицина во времена Чехова была бессильна излечить то, что она лишь недавно начала осваивать. Врачи понимали суть заболеваний, но не могли лечить. Каждый честный доктор считал свою работу крайне депрессивной». Психиатрия же находилась в еще худшем состоянии.
За пределами медицины границы между академической «твердой» наукой и гуманитарными науками были все же пересмотрены. Должна ли цель психологии заключаться в том, чтобы научным способом определить состояние человека, с описанием симптоматики и законов, по которым развивается заболевание, или же она состоит в том, чтобы более гуманистическими методами попытаться понять конкретную личность и причину ее страданий. Говоря практическими терминами, должен ли начинающий молодой психолог изучать научный метод или же философский? В прежние времена — до Фрейда и современной неврологии — психологию рассматривали главным образом как ответвление философии. Просто не существовало иного способа попытаться понять человеческое сознание. Медицинские доктрины тоже во многом совпадали с религиозными учениями о добродетели и грехе, характере и самоограничении. Психиатры пытались лечить случаи одержимости бесами, а их самой продвинутой технологией был месмеризм.