Не поручусь, что эта история сделала ее более – еще более – нелюдимой. Распорядок ее дней был давно определен раз и навсегда. Но после той истории она зареклась выступать с лекциями и ничего не публиковала, даже рецензий на книги.
Не имея возможности обсудить с ней какие-либо из этих вопросов, я вновь обратился к ключевым начальным строчкам «Краткого руководства к нравственной жизни» Эпиктета. «Из существующих вещей одни находятся в нашей власти, другие нет». То, что зависит от нас, «по природе свободно, не знает препятствий», а то, что от нас не зависит, «является слабым, рабским, обремененным и чужим». Только признавая существенное различие между тем, что тебе по силам изменить и что не по силам, можно жить свободно и счастливо. Среди вещей, не находящихся в нашей власти, – «наше тело, имущество, доброе имя, государственная карьера». Доброе имя.
А вторая моя мысль заключалась в следующем: невзирая на все вышесказанное, на известный характер Э. Ф. и ее склад ума, на телефонные ответы, я все же, все же считаю происшедшее не чем иным, как своего рода мученичеством. И вам, и, безусловно, ей это могло бы показаться риторическим преувеличением. В самом деле: никто же не погиб, да она и сама не хотела становиться ни жертвой, ни легендой. Но все равно на ее долю выпало жестокое публичное унижение и осмеяние всего, во что она верила. А потому, если вы не возражаете, я буду держаться идеи мученичества.
И заключительная мысль. По поводу Травли. Э. Ф. замкнулась в себе, удалилась от мира. Но не была затравлена.
Годы спустя, после ее смерти, я за обедом разговорился об этом с Крисом. Начал издалека, подозревая, что газета, которую регулярно читал Крис, инициировала или, во всяком случае, рьяно поддерживала травлю.
– Когда у нее начались неприятности, ну, ты знаешь, из-за той лекции, она обсуждала с тобой эту историю? Со мной-то, понятное дело, она об этом даже не заговаривала.
Моя напускная скромность была слегка лицемерной, нефинчевской.
Он немного помолчал.
– Я, разумеется, узнал об этом из газет. Пробегал глазами заголовки, но специально не отслеживал. Только думал: вот гады. Чем вам помешала Лиз, чем это заслужила? Я даже от подписки отказался – на месяц примерно, но все же. Может, ты мне объяснишь, о чем была та лекция?
К этому я оказался не готов. Завел рассказ о Юлиане Отступнике и галилеянах, но вскоре он меня прервал.
– Да не трудись, мне даже слушать неохота. Я тогда подумал: вот говнюки, догадались поместить ее фото рядом с какой-то полуголой шлюшкой, вываливающейся из купальника. Наверняка они из ее лекции ничего не поняли – им такое не по уму.
– Но ты с ней об этом не заговаривал?
– Я ей открытку послал. Неделю с лишним от нее ни слуху ни духу не было, хотя она обычно сразу же отвечала. А открытку со стола прямо в мусорку. – Он вдруг улыбнулся. – Однако дней десять спустя пришло от нее короткое письмецо. В нем вся Лиз. Извинялась, что семью опозорила… нет, у нее по-другому было: что, дескать, больно ей «оттого, что запятнала фамильный герб» и только надеется, что нас не выпрут из деревни. Пусть только попробуют. Как-никак Финч – фамилия распространенная, а Лиз, как я уже говорил, в Эссекс много лет носу не казала. А подписалась она так: «Твоя грешная, но не нераскаявшаяся сестра Элизабет».
– Это действительно в ее духе.
– Что правда, то правда. Если честно, письмецо ее меня приободрило. Показало, что эти гады ее не растоптали.
– А дальше что?
– А дальше я, как у нас было заведено, приезжал к ней в город, и мы шли обедать в безалкогольный ресторан. Она постоянно ребятишек куда-нибудь водила… теперь-то они большие уже.
– Просто из интереса хочу спросить… почему ты соглашался на безалкогольный обед? Вряд ли она стала бы возражать, если б ты немного выпил.
Он ненадолго задумался.
– Да потому, что мне это в удовольствие. У меня потребности нету за обедом выпивать, мне и так хорошо. И опять же приятно, что иное Лиз даже в голову не приходило. Я сижу такой и думаю: «Ты и умней меня, и моложе, и люблю я тебя, сестренку мою, а все ж ты кой-чего не знаешь». И от этого – смешно, конечно, – любил я сестренку еще сильней. Странная штука жизнь, ты не находишь?
Я согласился.
Этот последний разговор (как и его неожиданный предмет) навел меня на мысли о тайнах любви, о том, чего не расскажешь и не покажешь. Я имею в виду не «ту любовь, что о себе молчит» и далее по тексту, а простые удовольствия… чего?.. какой-то избирательной скрытности. Я упоминал, что любил Элизабет Финч – почти наверняка любил и до сих пор люблю, – смерть ее мне не помеха. Любовь зародилась в университетской аудитории, но то было не романтическое увлечение и не щенячья привязанность к учительнице. Мне, шутка ли сказать, уже шел четвертый десяток. Но то была и не супружеская любовь – по крайней мере, в браке меня такая не посещала. Да и к любовным фантазиям ее не отнесешь, хотя и примешивались к ней легкие эротические мечтания. (Как на духу: в минуты ленивых раздумий я приходил к выводу, что всю жизнь, даже если у нас в каком-нибудь необозримом будущем случится близость, я не перестану называть ее официально – «Элизабет Финч». В этих нелепых снах наяву я воображал, будто она с радостью примет такое именование, ибо в постели оно лишится своей официальности и два этих слова приобретут интимно-игривый, дразнящий, сексуальный оттенок. Думайте что хотите.) При всем том моя любовь не была наваждением. Конечно, я никогда не заговаривал о ней вслух, но, приди мне такое на ум, она бы, наверное, потянулась ко мне через стол, как проделывала это с Линдой, положила свою руку подле моей и ответила: «Вот это самое важное. Важнее нет ничего». Что, по-моему, было бы не кокетливым поощрением, а скорее простой констатацией признанного факта.
В какую категорию попадала моя любовь к Э. Ф.? Я бы назвал ее романтически-стоической. Любил ли я ее сильнее, чем обеих своих жен? Скажем так: любовь – это способность удивляться любимому человеку, которого знаешь глубоко и досконально. Это признак того, что любовь жива. Привычка убивает любовь, причем не только чувственную – всякую. Из своего супружеского опыта я вынес, что «сюрпризы» супружеской любви через несколько лет совместной жизни порой оборачиваются в лучшем случае банальными и причудами, а в худшем – признаками того, что на женщину нагоняет тоску не только муж, но и она сама, и жизнь в целом. Конечно, в то время я этого не понимал. Сюрпризы Э. Ф. были другого рода. Есть люди, которые, боясь глубоких и тревожных привязанностей, подменяют жизнь книгами. Смею надеяться, это не про меня; но, пожалуй, соглашусь, что мне больше нравилось любить Э. Ф., нежели кого бы то ни было другого, до или после нее. Не скажу, что любовь к ней была сильнее всего на свете – такое немыслимо, но я любил ее чистосердечно: чисто и сердечно.
Попросту говоря, она была самым зрелым человеком из всех, мне известных. Возможно, единственной зрелой личностью. Ее, разумеется, не интересовали ни футбол, ни знаменитые шеф-повара, ни переменчивые законы моды, ни подарочные книжные наборы или сплетни. Она давно определила для себя круг интересов, ограниченный нормальной для человека широтой внимания (и нет, снобом она совсем не была). Она просто смотрела с более высокой точки, а потому видела дальше и шире. Однажды мы обсуждали – точнее, я резонерствовал – об одном министре, навлекшем позор на свой пост по одной из обычных для таких случаев причин. Вдруг я умолк и спросил ее: