Но она слегка улыбалась, и я рассмеялся.
В музее шла выставка Цезаря ван Эвердингена – «алкмарского Рембрандта», как его называли. Она включала в себя несколько больших групповых портретов городских стражников, портрет милого двухлетнего мальчика со щеглом (к моему удивлению, предоставленный музеем Барнсли), нравоучительную сцену с Диогеном, ищущим честного человека на современной художнику улице, и портрет торговца Ост-Индской компании с двумя чернокожими рабами. Все эти картины были мне уже известны, потому что перед поездкой в Алкмар я заказал каталог выставки. Мы стояли напротив картины с киником Диогеном, держащим средь бела дня фонарь, дабы подчеркнуть бессмысленность своих поисков. На картине также была изображена тачка, наполненная репой, – намек на скудный рацион философа; даже собака на переднем плане имела отношение к философу – слово «киник» восходит к греческому «кион», что значит «собака». Анну насторожили мои неожиданные познания, но спорить она не стала. Указывая на тачку с репой, я сказал:
– Из Элизабет Финч никогда не вышел бы киник.
– Давай просто посмотрим картины, хорошо?
– Я все их знаю наперечет, потому что заказал каталог еще в Англии.
– Ну, ты безнадежен, – раздраженно бросила Анна.
Безнадежен, потому что никогда не научусь хитрить, – так я понял ее слова. Это было правдой. И я уже раскрыл свои карты, когда упомянул Э. Ф. Как мог указать какой-нибудь мозгоправ, вероятно, моя хитрость заключалась в имитации бесхитростности: безнадежность – вот мое оружие.
Мы стали смотреть картины.
Говорят (или, скорее, «говорят»), Никогда не Возвращайся, так ведь? Не гонись за упущенной любовью, за полузабытой любовью, за непонятой любовью. Если не удалось в первый раз, не удастся и во второй. И так далее. Но я никуда не Возвращался, не в этом смысле (насколько я знал, во всяком случае). У меня была другая цель. Поэтому, когда мы сидели за блюдом яркого плавленого сыра и стаканом вина на залитой солнцем площади, мощенной брусчаткой, нам было легко друг с другом. Анна работала переводчицей, прожила в Алкмаре шесть лет, переехала из Амстердама по неназванным причинам. Обручального кольца у нее на пальце не было, но допытываться я не стал. Рассказал ей о своей жизни, о втором разводе, о том, чем занимаются мои дети. Она не горела желанием задавать вопросы, но в моем присутствии, кажется, чувствовала себя спокойно. Мы еще немного поговорили о Цезаре ван Эвердингене, посетовали на референдум по Брекзиту и тому подобное.
– Я вот думаю написать об Элизабет Финч. Отдать, как говорится, дань уважения. Ловлю себя на том, что до сих пор по ней скучаю.
Вопреки моим смутным ожиданиям, Анна не ответила: «Я так и знала» – и, вопреки моим опасениям, не припечатала: «Сперва писать научись». Вместо этого она лишь покивала и выговорила: «Я тоже». В смысле, «скучаю», а не «думаю написать».
Для начала мы просто вызвали в памяти ее образ: одежду, посадку головы, остроумие, методичность. То, чему она учила нас на лекциях, а также (в большей степени) за стенами аудитории. То, что осталось с нами.
– Урсула и ее одиннадцать тысяч дев, – сказал я.
– Самоубийство с помощью полицейского, – тут же ответила она, и мы сердечно рассмеялись, вглядываясь друг в друга с теплотой и мысленно прикидывая ущерб, нанесенный временем.
– Юлиан Отступник, – предложил я.
– Не помню такого.
– Последний император-язычник. Она говорила, что его смерть – это «тот миг, когда история пошла не тем путем».
– Я бы это непременно запомнила. А так припоминаю только какого-то другого Юлиана, который говорил, что секс – это круто, а первородный грех – дурацкая идея.
Мне подумалось, что это очень по-голландски с ее стороны.
– Хм-м. Вероятно, ты права – такое могло быть в одной из ее записных книжек. У меня иногда путаются воспоминания и материалы исследований.
Я немного рассказал ей о Юлиане, хотя писал преимущественно не о нем, а об Э. Ф.
– Ты еще была в Англии, когда началась так называемая Большая Травля?
Анна к тому времени уже уехала, но все еще поддерживала отношения с Э. Ф., которая, естественно, не упоминала в своих письмах ни о какой травле. Я открыл Анне глаза; она внимательно выслушала.
– Отвратительно, – сказала она. – Какая мразь эти ваши английские газеты.
– Да. Я бы не сказал, что это стоило ей работы. Но она точно перестала читать лекции и писать книжные рецензии.
– У нее остались какие-нибудь материалы, подготовленные для печати?
– По сути, нет. – Я рассказал ей об исчезнувших записных книжках и своих мыслях на этот счет. – Возможно, она даже планировала роман, – закончил я.
– Очень в этом сомневаюсь.
– И правильно делаешь.
Я не знал, как мне пробиться сквозь вступительную фазу. Кончай мямлить, приказал я самому себе.
– Ты не возражаешь, если я задам тебе пару вопросов?
– Задавай.
– О’кей, я понимаю, что это маловероятно, но она когда-нибудь упоминала при тебе мужчину в двубортном пальто?
Анна рассмеялась:
– Да ты прямо Шерлок Холмс.
Мне это понравилось. Мне нравилось, что она меня поддразнивает. Это навевало воспоминания. Мы вернулись мыслями к нашей учебе, поговорили о занятиях, о том, что запомнилось, о том, кто нам нравился или не нравился.
– Она была к нам очень добра, – сказал я. – А помнишь Линду?
– Конечно, – ответила Анна, но, по-моему, в ее лице что-то едва уловимо изменилось.
– У нее всегда были, как она выражалась, «сердечные тревоги». Помню, она у меня спрашивала, не стоит ли ей проконсультироваться на этот счет с Э. Ф. Я пытался ее отговорить, но она все равно сунулась. И какую замечательную фразу сказала ей Э. Ф.: «Вот это самое важное. Важнее нет ничего», – с оттенком самодовольства процитировал я.
– Какой же ты недоумок, – раздраженно бросила Анна. – И совсем в этом плане не изменился, так ведь? Линда – говоря твоими словами, бедняжка Линда – консультировалась, как ты выразился, о тебе!
– Обо мне? Черт. Почему… почему же она мне ничего не сказала? Почему никто не сказал мне ни слова? – А сам подумал: «недоумок» – не в бровь, а в глаз. – Тьфу, черт. Мне нужно время, чтобы это переварить.
– Ну, у тебя вся жизнь впереди, – бессердечно, как мне показалось, напомнила Анна.
Я проглотил язык и смог выдавить только одно:
– Можно, мы продолжим этот разговор позднее? За ужином? Я здесь с ночевкой.
– Конечно, – сказала она. – Обед с меня, ужин с тебя.
В ее тоне слышалось некоторое торжество. Я вернулся к себе в номер и рухнул на кровать. В голову лезли мысли о мужчинах и женщинах, о том, что некоторых вечно приходится, так сказать, вытаскивать за волосы.