песня мерцала по радио по дороге домой, и ее папа и муж сестры – в своем трогательном, чутком братстве – принялись наперебой превозносить мастерство Карлоса Сантаны как гитариста, мастерство, которое они оба определяли как запредельное и неземное.
Моя muñequita, моя испаночка,
моя гарлемская Мона Лиза
Мертвый рефлекс всколыхнулся у нее в горле. Ей действительно было смешно? Или смех дожидался снаружи, пока она не сорвется и не присоединится ко всем остальным?
Мастер в маникюрном салоне представился Гуглом. «Потому что я знаю все», – сказал он, улыбнувшись слепящей стене с образцами всех вообразимых цветов, руке с тысячью наманикюренных пальцев, безмятежным небесам, и спросил: «Собираетесь на вечеринку?» Она прошептала ему правду, и Гугл перекрестился; теперь к его знаниям прибавилось еще одно. «Я вам сделаю лак, светящийся в темноте, хорошо? – сказал он и принялся обрабатывать ее ногти с бесконечно бережной нежностью. – Потом, когда вы войдете куда-нибудь, где темно, вы увидите, как они светятся, все до единого».
Мужской магазин «Men’s Wearhouse», где с мальчиков сняли мерки, чтобы подобрать каждому идеально сидящий костюм, был священным; «T.J. Maxx», где девочки слали друг другу свои фотографии из соседних примерочных кабинок, был священным; и «Обувной карнавал», где они расхаживали по проходам, шатаясь на каблуках и почти смеясь; и «Michael’s», где они выбрали рамки для фотоколлажей; и цветочная лавка, где они заказали букет гипсофил, именуемых в народе «дыханием младенца»; и кондитерская, где они долго присматривались к печенью; и бутик «Clinique», где они покупали водостойкую тушь для ресниц; и «Фабрика чизкейков», где потом, уже после всего, они ели креветки в хрустящем кляре и были очень добры и внимательны друг к другу – все было священным, и светильники, над которыми она всегда потешалась раньше, расцветали, как неземные цветы, на своих металлических стеблях.
Маленький белый пудель, которого приводили к малышке и который расцеловал ее всю, пришел на вечернее прощание и терся о ноги скорбящих, собравшихся в траурном зале. «Можно с животными?» – спросила она накануне у распорядителя похорон. «С животными можно», – ответил он и рассказал, что однажды на прощание с покойницей привели коня, чтобы он в последний раз уткнулся носом в щеку хозяйки и стал выискивать у нее на лице кубики сахара, вдыхая запах свежесрезанного сена ее волос и все еще ощущая в своем лошадином теле жаркое «Да», безоговорочную готовность откликнуться на малейшую команду. Но команда была лишь одна: «Отпусти, дай мне уйти», – и все тело кричало «Нет».
Песика поднесли к гробу, и он поприветствовал малышку с очевидным узнаванием. Все расплакались, глядя на эту сцену, потому что малышка была словно персик на живописной картине, ее лицо закрывала непрозрачная маска косметики, ее теплое тельце давно остыло. Ее глаза были закрыты, веки накрепко склеены, ее ручки больше не повелевали воздухом, ее радостный визг вернулся в обитель звука – так что же узнал этот песик, что в ней еще оставалось такого, что он по-прежнему так сильно любил? Ведь он же узнал ее? Да, узнал. Он настойчиво скреб коготками розовый атлас и вылизывал малышке лицо, чтобы оно снова стало тем самым, какое он знал.
Я знаю, что я это я, потому что меня узнает моя собака – кто это сказал? Она точно знала, что видела эту фразу где-то в портале, отпечатанную на фанерной доске, висевшей у кого-то в доме. Пока вокруг шелестели поминки, она вскарабкалась на балюстраду, отделявшую живых от мертвых, и сидела там долго-долго, у нее за спиной множились строки, и она наклонилась к уху малышки, чтобы сказать «до свидания», я знаю, что я это я, потому что меня узнает моя собака.
Невролог пришла ближе к концу, и она все же спросила, почему она выбрала это зеленое поле, чем было обусловлено ее решение заняться изучением мозга. Выбор сиял смыслом, как сиял шрам после трахеотомии – шрам в форме звезды на горле врача-специалиста по респираторной терапии. «Это долгая история, – улыбнулась невролог. – Когда-нибудь я расскажу». Ей представилось, как она стоит босиком на ветвях своего собственного генеалогического древа и белые звездочки, обозначавшие сноски, рассыпаются по плечам ее черного шерстяного пальто.
Принадлежать к своему поколению означало, что ее сестра надела на похороны розовое сексапильное платье, подобрала в тон помаду и туфли на высоченных каблуках, объявив во весь голос: «МЫ ДОЛЖНЫ БЫТЬ КРАСИВЫМИ ДЛЯ НАШЕЙ ДЕВОЧКИ!» Принадлежать к своему поколению означало, что гроб тоже был розовым, того новейшего оттенка, которому только недавно дали название, и что кто-то украдкой положил в этот гроб яркий прозрачный аметист. И час, когда гроб опустили в землю, наполнился темнотой посреди светлого дня, и дождь хлестал по земле серыми каплями; и вся семья собралась на улице, во внешнем мире, который все еще существовал, и сбилась в тесный кружок под ветвями какого-то вечнозеленого дерева. На поминках играла музыка в стиле трэп, и после они устроили барбекю, и ее брат ударил себя кулаком в грудь и сказал ее сестре: «Слушай, сестренка, она была настоящей». Так что специфика времени тоже присутствовала на поминках – как нечто живое, как гостья.
На поминках им с сестрой довелось подержать на руках чью-то чужую новорожденную малышку. Крошечный сверток был таким легоньким, таким простым, что они обе едва сдерживали желание подбросить малышку под потолок и поймать: они не боялись ее уронить, они точно знали, что она непременно вернется к ним в руки. «Как будто она человек совершенно другого вида», – тихо шепнула сестра, такая юная и красивая в своем розовом платье, и ее руки не ощущали вообще никакой тяжести, потому что чужая малышка была легче перышка.
Они вернулись домой, и муж сестры встал на колени и поцеловал квадратик дивана, где когда-то жила их малышка, где она дышала в окружении жужжащих машин, где они обнаружили – едва ли не слишком поздно, – что с ней можно играть в ладушки.
Они случайно выбросили на помойку мячик из тонких резиновых ниточек, и никто из работников мусорной свалки даже не подозревал, что это такое: синяя искрящаяся звезда всего, что они теперь знали, – не потерявшая ни единого лучика.
Был такой период, когда она плакала навзрыд и подолгу – в кафе и такси, в магазинах и барах; на рекламе, на документалках, на фильмах с Райаном Рейнольдсом; в кабинках общественных туалетов, уткнувшись лбом в колени и издавая животные всхлипы, которые никак не могли выходить из ее горла; когда почтовый курьер назвала ее душенькой; когда сестра сказала: «Ты тоже была ее мамой»; в портале, где вроде бы был представлен весь человеческий опыт, но там не было этого личика в его сияющем несходстве с другими лицами, не было этих глаз, этих волос.
Изменится ли она после всего, что было? В детстве у нее случались мгновения чистейшей святости, предельной остроты ощущений, подобных ножу, что режет Землю на дольки, словно голубой арбуз. В эти мгновения солнце спускалось к ней, точно лифт, и она проникалась уверенностью, что можно войти в этот лифт и он поднимет ее высоко-высоко, пронесет мимо всех горестей и неудач, мимо всех пропущенных тринадцатых этажей в каждом здании, построенном людьми. В эти святые мгновения она размышляла, возвращаясь домой из школы: После такого я точно сумею быть милой с мамой, – но не сумела ни разу. После такого я точно сумею говорить только о важных вещах, о жизни и смерти – и о том, что будет потом, – но все равно говорила почти исключительно о погоде.