Временами ему хотелось повидать Ложье. Он даже иногда приближался к «Ритцу», но не входил, потому что его вдруг охватывали угрызения совести.
Была еще кое-какая корреспонденция, адресованная Кэй, в основном это были счета, среди них попались ему счета из химчистки и от модистки, которая подновила ее шляпку. Насколько он мог понять, именно в ней она была, когда он ее встретил. Перед глазами возникла эта шляпка, чуть сдвинутая на лоб. Она приобрела для него сразу же ценность сувенира.
Шестьдесят восемь центов!
Не за шляпку, а за ее обновление. Добавлена какая-нибудь ленточка, или, напротив, что-нибудь убрано. Словом, какие-то чисто женские, глупые пустячки.
Шестьдесят восемь центов!
Он вспомнил эту цифру, вспомнил и то, что эта модистка жила на Шестидесятой улице. Тогда он невольно представил себе, какой путь проделала Кэй, и, должно быть, пешком, подобно тому, какой они проделали ночью.
Сколько же они прошли пешком вместе!
Телефон был поставлен, но молчал. Иначе и не могло быть, ибо никто не знал о его существовании.
Кроме Кэй, которая ему обещала:
— Я тебе позвоню, как только смогу.
А Кэй не звонила. Он не решался выходить из дому. И часами сидел, уставившись в окно, подробнейшим образом изучая жизнь маленького еврея-портного. Он знал теперь, когда тот ест, в котором часу принимает и когда покидает свою обычную ритуальную позу на рабочем столе. Наблюдая другое одиночество, он набирался опыта одинокой жизни.
Ему было почти стыдно за тот омар, который они ему послали, когда были вдвоем. Ибо теперь он мысленно ставил себя на место другого.
«Моя маленькая Кэй!»
Все называют ее Кэй. Это вызвало у него ярость. Зачем только она посоветовала ему вскрывать все письма, которые придут на ее имя?
Это письмо было написано по-английски, корректно и сдержанно.
Я получил Ваше письмо от 14 августа. Я был рад узнать, что Вы отдыхаете на природе. Надеюсь, что воздух Коннектикута Вам пойдет на пользу. Мне же мои дела помешали покинуть Нью-Йорк.
И все же…
И все же что? Он, конечно, тоже спал с ней. Они все спали с ней! Избавится ли он когда-нибудь от этого кошмара?
…Моя жена была бы в восторге, если бы Вы…
Отпетый мерзавец! Хотя нет! Сам он виноват. Хватит! Просто надо с этим кончать. Остается лишь подвести черту.
Поставить точку, подводить черту.
Новая строка и большая черта, окончательная черта, которая, может, помешает ему еще страдать, страдать до конца своих дней.
Вот до чего он в конце концов додумался. Что будет страдать из-за нее до конца своих дней.
И он этому покорился.
По-глупому. Как, интересно, какой-нибудь дурак вроде Ложье отреагировал бы на такое признание?
А ведь это совсем просто, настолько просто, что он не находит даже слов.
Дело обстоит таким образом: Кэй здесь нет, а ему нужна Кэй. Однажды он решил, что переживает большую драму, когда его жена в сорок лет захотела испытать радость новой любви, чтобы снова почувствовать себя молодой. Неужели же он был таким уязвимым? Разве это имело хоть малейшее значение?
Он знал, что нет, не имело и что теперь для него вообще ничего другого не существовало, кроме Кэй, Кэй и ее прошлого, Кэй и… всего лишь телефонный звонок. Ему так нужно его услышать. Он ждал целый день, целую ночь. Заводил будильник на час ночи, потом на два, потом на три, чтобы быть уверенным, что не заснет и услышит, когда зазвонит телефон.
И в то же самое время он себе говорил: «Очень хорошо. Все прекрасно. Это конец, все кончено и не могло кончиться иначе».
Его не покидало ощущение, что он потерпел катастрофу.
Это и не могло кончиться иначе! Он снова станет Франсуа Комбом. Его встретят в «Ритце», как больного, перенесшего операцию.
— Ну как, все кончилось?
— Кончилось.
— Не слишком было больно? Не болит больше?
И никто, никто не видит, как он кусает вечером подушку и униженно молит:
— Кэй… Моя маленькая Кэй… Позвони, сделай милость!
Улица была пуста. Нью-Йорк был пуст. Даже их маленький бар был пустым, и однажды, когда он хотел там послушать их пластинку, он не смог этого сделать, потому что один пьяный посетитель, которого тщетно пытались выставить за дверь, какой-то северный моряк, не то норвежец, не то датчанин, обхватил его за шею и жадно исповедовался ему на своем непонятном языке.
А может, оно и к лучшему? Она уехала, и навсегда. Он хорошо знал, и оба они хорошо знали, что навсегда.
«Это не отъезд, Франсуа… Это, скорее, приезд».
Что она хотела этим сказать? Почему приезд? Приезд куда?
«Мисс, позвольте мне вам напомнить о счете за…»
Три доллара и несколько центов за халат. Он вспоминает, что вынимал его из шкафа Джесси и укладывал в чемодан.
Во всем этом была Кэй. И Кэй была угрозой его спокойствию, его будущему. А Кэй была Кэй, без которой он не мог больше обойтись.
Десять раз на день он отрекался от нее и десять раз просил у нее прощения, чтобы снова от нее отречься несколько минут спустя. И он избегал, как будто чувствовал в этом какую-то опасность, малейших контактов с людьми. Он ни разу не был на радио, не видел ни Гурвича, ни Ложье. Порой он на них же за это сердился.
На седьмой день, даже, скорее, на седьмую ночь, когда он спал глубоким сном, в комнате раздался наконец телефонный звонок.
Часы лежали рядом с телефоном. Все было предусмотрено. Было два часа ночи.
Он услышал, как международные телефонистки обменивались позывными и переговаривались. Настойчивый голос глупо повторял:
— Алло… мистер Комб… Алло, мистер Комб?.. К… О… М… Б… Алло… Мистер Комб?
А за этим голосом слабо слышался голос Кэй, которой никак не давали вступить в разговор.
— Да, да… Комб… Да…
— Мистер Франсуа Комб?
— Да, да.
Она была там, на другом конце ночи. Она тихо спросила:
— Это ты?
Он ничего другого не нашел сказать в ответ, кроме:
— Это ты?
Он ей сказал однажды, еще в самом начале — и это очень ее позабавило, — что у нее два голоса. Один голос, самый обыкновенный, им может говорить любая женщина, а другой голос — низкий, слегка взволнованный, который поразил его с первого дня.
Он еще никогда не слышал, как она говорит по телефону. Голос, который доносился издалека, был более низким, чем обычно, более теплым. Говорила она медленно и с какой-то обволакивающей нежностью.