— Какой еще субботний вечер? К чему это ты опять ведешь?
— А когда я сидел в ванночке и вернулся отец, и вы…
Она краснеет, отворачивается. Потом украдкой кидает на меня взгляд.
— Вечно ты фантазируешь.
Но прав я. Воспоминания детства, даже самого раннего детства, например, когда мне было года три, у меня удивительно ярки, и по прошествии стольких лет я все еще ощущаю запахи, слышу звуки голосов, какой-то странный их резонанс, в частности на винтовой лестнице, соединяющей комнату, где я сидел, с находившейся внизу лавкой.
Если бы я завел с матушкой разговор о приезде тети Валери, она поклялась бы, что я все выдумываю или, во всяком случае, преувеличиваю, и была бы по-своему искренна.
И тем не менее…
Но черный дождь, так или иначе, остается для меня чем-то своеобычным, чем-то неразрывно связанным с нашим маленьким нормандским городком, с рыночной площадью, на которой мы жили, с определенной порой года и даже с определенным временем дня.
Я имею в виду не щедрые грозовые ливни, что за стеклами окна полумесяцем низвергались крупными светлыми каплями, выбивавшими дробь по железному оконному карнизу и булыжнику мостовой, и не туманную морось чахлой белесой зимы.
Когда шел черный дождь, в комнате с низким потолком становилось темно и весь дальний угол вплоть до перегородки, отделявшей спальню родителей, окутывался густым полумраком. Зато отверстие в полу, где проходила винтовая лестница, излучало свет зажженных в лавке газовых рожков.
Со своего места мне не видно было неба. Старые дома на площади, посреди которой стоял крытый рынок с шиферной кровлей, были построены все в одно время и все на один образец. Окна нижнего этажа — там помещались только лавки — очень высокие, сводчатые. Впоследствии окна поделили в высоту пополам и сделали еще одно перекрытие, устроив антресоли.
И получилось, что в антресоли было на уровне пола окно в виде полумесяца.
Я сидел, окруженный своими игрушками, и если свет и доходил до меня, то не столько с неба, сколько от бликов и отражений на мокрой мостовой. В большинстве лавок, так же как в нашей, в такие дни зажигали газ. Изредка я слышал звяканье колокольчика в аптеке или наш звонок. Длились и длились сумерки, населенные бегущими силуэтами, лоснящимися зонтиками, хлопающими сабо; в кафе Костара все гуще плавал дым, а внизу медовый голос матушки, постоянно боявшейся показаться недостаточно любезной, нарушить приличия, как бы журчал:
— Ну разумеется, мадам… Я ручаюсь за краску… Мы не первый год держим этот товар, и никогда еще не было жалоб…
Шел ли дождь? Нет, скорее он лился ручьем, ровно и безостановочно. А когда окончательно темнело, матушка, подойдя к лестнице, кричала снизу:
— Жером!.. Пора спускаться…
Чтобы не зажигать лишнего рожка.
Как же она не понимает, что малейшее отклонение от заведенного порядка не могло не запечатлеться у меня в памяти? Запомнил же я те две недели, когда рыночные часы остановились на десяти минутах одиннадцатого, и маленького бородача, целый день просидевшего на пожарной лестнице за их починкой.
В отношении тети Валери воспоминания мои еще более четки — мне тогда уже исполнилось семь лет, и я потому лишь не ходил в школу, что поговаривали об эпидемии скарлатины; а матушка, надо заметить, боялась эмидемий даже больше любого нарушения приличий.
Сперва за нашим домом, в так называемом ремесленном дворе, послышался резкий звук рожка. Значит, вернулся отец в запряженном парой фургоне. По утрам я, можно сказать, никогда не видел отца, он выезжал очень рано, еще затемно. Иногда он ездил далеко, за четыре-пять лье, смотря по тому, где была ярмарка, и к восьми часам его товар уже лежал разложенный на лотках. Другой раз он отправлялся в какую-нибудь ближнюю деревню и возвращался рано.
Так оно и было в тот день. Видимо, тепло и черный дождь разморили меня, потому что я не двинулся с места; обычно я бежал в спальню родителей взглянуть в окно на большой четырехколесный фургон, на котором желтыми буквами красовалось: «Андре Лекер — ткани и конфекцион — зарекомендовавшая себя фирма».
Пару жеребцов звали Кофе и Кальвадос. А старика, который за ними ходил, сопровождал отца на ярмарки и спал над конюшней, звали Урбеном.
Встрепенулся я, лишь услышав, что отец толкнул дверь черного хода, тогда как обычно, пока Урбен распрягал лошадей, он выгружал товар. В лавке был покупатель. Отец ждал, грея руки над плитой. Но вот звонок проиграл свои несколько ноток, сопровождаемый голосом матушки: «Добрый вечер, мадам, не утруждайте себя…»
— Мне надо с тобой поговорить… — сказал тогда отец. — Пожалуй, тебе лучше вызвать мадемуазель Фольен…
Отчего же я сохранил такое драматическое воспоминание об этом дне? Мадемуазель Фольен вызывали довольно часто. Делалось это очень занятным образом. Матушка поднималась в комнату, где я сидел и которую так и называли «комната», брала с камина подсвечник и стучала в стенку. Надо было стукнуть несколько раз. Наконец жужжание швейной машинки за стеной прекращалось (мадемуазель Фольен была портнихой).
— Мадемуазель Фольен? Вы не пришли бы посидеть в лавке?
Забавно было видеть, как моя всегда такая сдержанная матушка кричит во все горло, уставившись в стену, оклеенную обоями с яркими попугаями. А затем слышать звучащий словно из подземелья ответ:
— Сейчас иду, мадам Лекер!
Отец даже не снял плаща. Дождевые капельки дрожали на его белокурых усах, и он рассеянно бросил мне:
— Здравствуй, сынок…
Отворил дверь в спальню. Стук подков распрягаемых лошадей стал слышен отчетливее. Внизу матушка говорила мадемуазель Фольен:
— Вас это не очень затруднит?.. Просто не знаю, что бы я без вас делала…
И стала подниматься наверх. Сначала из отверстия в полу показалась ее голова с пышным валиком пепельных волос надо лбом и торчащим на макушке шиньоном, затем округлый корсаж, перехваченный в талии широким лакированным поясом, словно бы перерезавшим матушку пополам.
Она с тревогой посмотрела на отца, потом на меня, и я понял, что она не уверена, можно ли мне присутствовать при разговоре.
— Я был у тети Валери, — заявил отец, оглядывая наши две комнаты, будто нам предстоял переезд.
— Как она?
— Почти совсем обезножела… Женщина, приходившая к ней убирать, ушла из-за какой-то истории… Я предложил тете поселиться у нас…
Бедная матушка! Лицо ее выражало полнейшее смятение, рот от изумления и ужаса широко раскрылся, но она лишь слабым голосом пролепетала:
— З-здесь?
Отец снял наконец клеенчатый плащ и башмаки на гвоздях. Вошел в спальню и зажег газовый рожок:
— Я сейчас тебе объясню… Она намерена отобрать дом… Если потребуется, она в суд подаст. Понимаешь, что это значит?.. Мальчонка будет спать с нами… А для тети Валери поставим в комнате кровать.