— Хорошо же тебя воспитали родители…
Она замолчала, еще не остыв от гнева, уставив студенистые глаза на газету. Моя лихорадка улеглась, как опадает молоко, лишь проткнешь пенку. Когда я посмотрел на улицу, полицейский, поднявшись на цыпочки, заглядывал поверх матового стекла в кафе Костара. По отопительной трубе ко мне доносился мирный голос матушки.
— Всегда выгоднее брать первосортный товар, — заверяла она покупательницу. — За шитье платишь столько же, а износу не будет…
Она, видимо, отмеряла, проворно натягивая материю, метр за метром. Метр был врезан непосредственно в прилавок. Штуку разворачивали. Сухой лязг ножниц, когда делался надрез, и треск разрываемой ткани.
— Больше вам ничего не требуется? Может, фартучки для ваших малышей? Я только что получила очень недорогие и на все роста…
Но нет! Видимо, у покупательницы денег было в обрез. Для меня покупательницы навсегда останутся простоволосыми женщинами, чаще всего в черном, с наброшенным на плечи шерстяным платком, с цепляющимися за юбку ребятишками, которым они шепчут:
— Да стой же смирно! Вот скажу отцу…
В руке кошелек. Взгляд суровый.
— Почем?
— Двенадцать су за метр, ширина восемьдесят…
Пока в уме производится подсчет, губы не перестают шевелиться.
— А подешевле не найдется?
Видел я и таких, которые, уходя, бормотали:
— Посоветуюсь с мужем…
Почему это напомнило мне мадам Рамбюр с ее покупками, исполненную достоинства, печальную и не смеющую отвечать на призывы рыночных торговок, бабушку Альбера? Может, она тоже считала в уме? Матушка говорила: ведь у них почти нет денег. Значит, они бедные. И, обходя подряд прилавки, она все время подсчитывала, выискивая, что бы такое купить подешевле и в то же время попитательнее для внука.
— Тебе надо хорошо питаться и окрепнуть! — повторяла матушка, если я отказывался от какого-нибудь блюда. — Не то захвораешь чахоткой.
А как же чахоточный Альбер?..
Я увидел мадам Рамбюр. Она сидела неподалеку от окна. Она была видна мне лишь до пояса, на коленях у нее лежала развернутая газета, тот же «Пти паризьен». Альбер рядом с ней пил что-то дымящееся, то ли кофе с молоком, то ли шоколад; и время от времени я видел, как шевелятся его губы, когда он разговаривает с бабушкой.
Я-то знал, почему не гуляю по четвергам, как другие мальчики.
«Если завел торговлю…»
Да еще матушка не желала, чтобы я играл с уличными мальчишками.
Ну а Альбер почему не гуляет? Из-за чахотки? Знает ли он, что болен? Знает ли, что отец его сидел в тюрьме?
Тетя Валери, кряхтя, встала и, даже не взглянув на меня, спустилась вниз. Наступил ее час. Она шла в «одно местечко». Потом тетя уже не поднимется наверх и, к ужасу матушки, появится в лавке с такой миной, от которой покупателям впору разбежаться.
Раньше родители могли беседовать между собой о чем угодно, не боясь, что я их услышу. Хотя бы потому, что ложились позже. К тому же нас разделяла перегородка, и, если до меня смутно доносились их голоса, слов я разобрать не мог.
Теперь это стало невозможно. После ужина тетя Валери оставалась внизу до последней минуты. И так как я спал теперь в спальне родителей, то слышал все, о чем они перешептывались.
— Сидит рядом с плитой, видит, что горит, и не подумает снять кастрюльку или позвать меня! — жаловалась матушка. — Ни за что на свете картофелинки не почистит…
И что бы сейчас ни утверждала матушка, я собственными ушами слышал, как отец вздыхал:
— Ей семьдесят четыре, и у нее диабет…
А немного погодя:
— Все-таки у нас будет собственный домик в деревне…
Чего я никак не мог понять, так это истории с Буэнами и пресловутым домом в Сен-Никола, поскольку тетя говорила об этом главным образом по вечерам на кухне, когда я был уже в постели.
Как-то, не так давно, я напомнил матушке, что слышал тогда, но она сразу возмутилась:
— Ты преувеличиваешь, Жером… Странно, что всюду ты выискиваешь одно только дурное…
Однако дома она не получила, и я оказался прав, как прав был в отношении той, несравненно более серьезной истории, которая случилась позже.
Эта история — я не нахожу другого слова — началась именно в тот вечер с газетами, вечер проткнутого штыком живота — словом, в вечер того самого дня, когда мы с тетей Валери разругались, как двое сопливых уличных мальчишек, разругались так, что тетя, будь это в ее власти, каталась бы, сцепившись со мной, по полу и мы бы кусались и царапались за милую душу.
Она меня ненавидела. Я ее не терпел. И продолжал думать о ней, когда она уже спустилась; я глядел на улицу, но злорадно представлял себе ее огромную тушу, втиснутую в нашу действительно крошечную уборную.
Мылась ли она когда-нибудь? В отделенном кретоновой занавеской углу комнаты ей поставили умывальный столик с кувшином и тазом, а под ним ведро для грязной воды. Но удивительно, что, когда матушка в шесть утра проходила через ее комнату разжечь в кухне плиту, тетя сидела совершенно одетая, а мыльной воды в тазу было на самом донышке. Воду из таза приходилось сливать матушке. Тетя Валери не желала ничего делать. За всю жизнь она не взяла в руки половую тряпку.
До того как выйти замуж за Буэна, она служила в почтово-телеграфном ведомстве, а он — в налоговом управлении. Буэн был уроженцем Сен-Никола, родители его были крестьяне. Молодая чета получила назначение в Кан и на протяжении тридцати лет каждый работал сам по себе. Как я узнал впоследствии, у них был ребенок, который родился мертвым, что меня нисколько не удивляет.
— Это несчастье и ожесточило бедную тетю… — вздумала однажды заявить мне матушка. — Не говоря уж о том, что для женщины всю жизнь проработать в конторе…
А как же сама матушка с ее торговлей?
Я представляю себе Буэнов, выходящих одновременно в отставку, поселяющихся в Сен-Никола, в доме, купленном на сбережения, и живущих там на свои две пенсии.
Другие Буэны, те, что остались в деревне, их не выносят. Супруги ни с кем не знаются. Вижу их в фруктовом саду, а зимой в низеньких комнатках, они смотрят на оголившийся сад под дождем.
Затем Буэн умирает… И тут только началась настоящая жизнь тети Валери. Каждое воскресенье она ходит на кладбище, а затем ее прибивает к нам.
— Ей скорее можно посочувствовать, чем осуждать…
Еще одна любимая присказка матушки! Странная, право, женщина, с ее розовой кожей, несоразмерно большой головой, пышным валиком и шиньоном льняных волос и пухленькой фигуркой, разделенной пополам, наподобие дьяболо, широким лакированным поясом!
— Жером!.. Жером!.. Иди подсоби отцу…
Я не услышал рожка. По вечерам обычно предстояла большая работа: надо было внести товар в помещение, разобрать, отложить подмоченные и мятые штуки, которые матушка после ужина проглаживала, готовя на завтрашний день. Ремесленный двор почти не освещался. Урбен был вечно пьян, на что давно перестали обращать внимание. Для нас он скорее являлся принадлежностью конюшни, где спал, чем дома, и мысль, что он мог бы по-человечески сесть с нами за стол, даже никому в голову не приходила.