Не знаю, почему их вывели наружу… На какой-то миг, как и я, недоумевая и стараясь найти объяснение, толпа притихла. Агенты повторяли:
— Пропустите!.. Пропустите!..
И конечно, никто не желал зла ни этой державшейся так прямо старой женщине, ни удивленно озиравшемуся маленькому мальчику. Надавили задние ряды: они поняли, что происходит что-то, и хотели узнать — что именно. Еще несколько шагов, и группка достигнет угла безлюдной улицы Сен-Жозеф.
Сделать это не удалось. Одного из агентов толкнули. Он пошатнулся, но удержался за стенку кафе. Второй едва успел протолкнуть вперед мадам Рамбюр и ухватить за руку мальчика.
По счастью, рядом оказалась дверь кафе Костара, и они юркнули туда. Дверь захлопнулась. В тот же миг где-то со звоном разлетелись стекла… Люди, быть может сами того не желая, но подхваченные общим потоком, ворвались в коридорчик Рамбюров, который тщетно заграждали полицейские.
— Что они делают? — возмущалась матушка. — Нашли они его или все еще ищут?
Господи боже мой… Это было ужасно потешно… Захваченная водоворотом тетя, разводившая толстыми ручищами, словно бы пыталась плыть, и вместе с толпой затянутая, как в воронку, вглубь мучного лабаза.
В окне полумесяцем показались люди. Они, пригнувшись, жестикулировали, разевали рты. Они что-то кричали, но ничего не было слышно — такой оглушительный стоял шум. Сто, а то и двести человек сидели на крыше рынка, и месяц светил так ярко, что видны были даже струйки дыма от сигарет. Жандармы спешились. Может, они дожидались команды? Они держались вдоль домов, и я запомнил одного, рыжего верзилу, который, повернувшись к двери, стал мочиться под громкий смех товарищей, но потом его примеру последовали второй, третий…
— Они всё переломают… — вздыхала мадемуазель Фольен.
Первым в окно выкинули кресло; оно разлетелось на тротуаре под восторженные возгласы, словно ракета в праздник взятия Бастилии 14 июля. За ним последовало кресло поменьше, креслице Альбера, а потом напольные часы…
— Мама!.. Мамочка… — заикался я, впиваясь ногтями в обнаженную руку матушки.
— Что с тобой?.. Что? Ну скажи же!
Она, вероятно, подумала, что я поранился или заболел.
— Мамочка!..
Я не мог говорить. Рот открывался, но горло перехватывали спазмы.
— Гляди…
Дверь… Заложенная дверь… Как это мне сразу не бросилось в глаза?.. Дверь была открыта…
— Они его поймали…
— Боже мой… Надо бы малыша уложить, Андре… Он у нас так заболеет…
Посуда… Кастрюли… Все летело в окно. Тот же путь проделала даже горевшая керосиновая лампа; она погасла уже в воздухе.
В комнате не осталось ровно ничего. Теперь очередь за окнами мансарды. Дома ли бедная старушка? Никому до нее не было дела, и мебель ее точно так же грохалась о тротуар…
— Если жандармы двинутся, — сказал отец, — по-моему, дело кончится бунтом.
— Но куда они его дели?
— Прячут… Чтобы его уберечь. Не то толпа учинит самосуд…
Что такое самосуд? Я не знал и все-таки не стал спрашивать.
Но самое страшное опять-таки придумала матушка:
— А что, если они дом подожгут!.. Ты уверен, что задвинул внизу засов?.. Забери-ка лучше деньги из конторки сюда, Андре…
Отец спустился за деньгами. Матушка сверху ему крикнула:
— Только ни в коем случае не зажигай света!
Кто знает, увидят снаружи свет и разохотятся?
Рыночные часы были у меня перед глазами, однако за весь вечер, даже часть ночи, мне ни разу не пришло в голову посмотреть, который час. Меня наверняка разбирал сон. Мне было давно пора быть в постели. Но усталость лишь усиливала возбуждение, лишь обостряла и без того обостренную чувствительность. У меня ломило даже кончики пальцев. Слезы принесли бы мне облегчение, но плакать я не мог.
— Словно бы кто на…
Мадемуазель Фольен пригнулась.
— Через два дома… Над скобяной лавкой… — пробормотала она.
Мы все четверо следили затаив дыхание. Неужели только мы одни увидели? Людям, стоявшим на площади, не могло быть видно, что делается за три дома на крыше торговца скобяным товаром из-за широченного ее карниза.
В островерхой крыше открылся люк. Сначала из него показалась голова, затем, подтянувшись на руках, вылез мужчина…
— Он бежал…
Никогда не доведется мне видеть такой сгусток страха… Я поклялся бы, что узнал человека с объявления, его выступающий кадык и раскрытый, как на фотографии, ворот рубашки. Рука у него была забинтована белым. Кто-то лез за ним следом — полицейский в форме…
И я понял, что человека этого страшит не поимка и даже не орущая толпа — он боится высоты!
Привычный к ней полицейский подталкивал его сзади, как тюк, и оба достигли гребня крыши.
На крыше рынка поднялся крик, оттуда их увидели. А зрители внизу, которым ничего было не видать, недоумевали.
Был миг, когда мне показалось… Он стоял, покачиваясь, на самом гребне крыши, возле трубы, и я почувствовал, что он вот-вот сорвется. И это не было моей фантазией, потому что полицейский едва успел его ухватить и подтолкнуть на противоположный скат.
Даже голоса наши в ту ночь были неестественными, будто потусторонними, — например, голос отца, произнесшего с нечеловеческим бесстрастием:
— Они уводят его по крышам, чтобы уберечь от толпы.
Не успел он договорить, как с другого конца площади раздались крики, но на сей раз не столько гневные, сколько насмешливо-протестующие.
На углу улицы Сен-Йон, под защитой жандармов и их лошадей, пожарные в блестящих касках прилаживали брандспойты.
Неизвестный мне человек, как оказалось мэр, пытаясь перекричать шум, жестикулировал в окне второго этажа аптеки. Кому-то даже пришла в голову блестящая идея: чтобы установить тишину, затрубить в горн.
Внизу, возле наших ставен, кто-то сказал:
— Требование разойтись…
— Да нет же… Требование — это когда барабан…
— Что он говорит?
Это «что он говорит» передавалось из уст в уста, и ответ шел тем же путем, докатываясь до наших стен.
— Что убийцы здесь больше нет… Он уже в тюрьме… Он просит всех разойтись по домам… Оказывается, пожарные…
Первая порция воды досталась лошадям, хлестнув им под ноги. Вначале напор был еще слишком слабым, но затем струя забила фонтаном, послышались проклятия, взрывы смеха… Какая-то женщина завернула подол на голову, и все смеялись над ее голубой нижней юбкой.
— Идем, Жером, я тебя уложу… Идем… Ты же видишь, все кончилось…
И правда, все кончилось вот так, по-дурацки, настолько по-дурацки, что было непонятно, как всего несколько секунд назад страсти могли достичь такого накала.