Как она при этом выглядела? Можно ли было обнаружить на ее лице, в ее устало опущенных плечах и в ее хриплом голосе следы проведенной ночи?
Ему бы хотелось увидеть именно эту женщину, а совсем не ту, которая прибывала на поезде и, преисполненная уверенности в себе, входила в ателье художника с таким видом, будто зашла в гости к знакомым.
Она привлекала его такой, какой уходила совсем одна, в утреннем тумане, в то время как мужчина с эгоистическим спокойствием продолжал спать, даже не почувствовав, что на его влажном лбу был запечатлен поцелуй.
Он очутился на каком-то перекрестке, который с трудом узнавал. Несколько последних клиентов только что закрывшегося кабаре тщетно ожидали такси. Два человека, изрядно выпившие, стояли на самом углу и никак не могли расстаться. Они пожимали друг другу руки, отходили на несколько шагов и тотчас же вновь сближались, чтобы излить друг другу душу или выразить дружеские чувства.
Казалось, что он тоже только что вышел из кабаре, а не встал с постели.
Но он ничего не пил и чувствовал себя озябшим, ибо провел вечер не там, где было тепло и звучала музыка, а в холодном одиночестве своей пустынной комнаты.
В центре перекрестка темнела металлическая станция наземного метро. У края тротуара появилось наконец такси желтого цвета. Примерно десяток желающих уехать повисли на нем. Но таксисту, правда не без труда, удалось удалиться, так и не взяв никого. Может, водителю было не по пути с этими людьми?
Два широких проспекта, почти пустынные. По обеим сторонам, словно гирлянды, над тротуаром свисают светящиеся шары.
Ближе к углу слепила глаза своей кричащей вульгарностью длинная яркая витрина сосисочной, похожая на большую застекленную клетку, где темными пятнами выделялись какие-то человеческие фигуры. И он вошел туда, чтобы больше не быть в одиночестве.
Вдоль длинной стойки, обитой холодным пластиком, тянулись высокие табуреты, намертво прикрепленные к полу. Два матроса стояли пошатываясь. Один из них торжественно пожал ему руку и пробормотал нечто невнятное.
Он занял первое попавшееся место и оказался рядом с какой-то женщиной, но понял это не сразу, а только когда оглянулся в сторону негра в белой куртке, который застыл в ожидании заказа.
Во всей атмосфере чувствовалось нечто походившее на только что закончившуюся ярмарку, когда народ уже утомился, утихомирился, а вернее, напоминало такие ночи, когда шляешься и не можешь заставить себя идти спать, и, конечно же, тут ощущался Нью-Йорк с его спокойным и жестоким равнодушием.
Он что-то заказал, кажется сосиски. Затем посмотрел на свою соседку, которая разглядывала его. Ей только что подали яичницу с беконом, но она не ела, а курила сигарету, медленно, степенно. На бумаге отпечаталась красная линия ее губ.
— Вы француз?
Она спросила по-французски и, как ему показалось, без всякого акцента.
— Как вы угадали?
— Не знаю. Вы едва вошли и еще даже не заговорили, а я уже подумала, что вы француз.
Она добавила с легким налетом ностальгии в улыбке:
— Парижанин?
— Стопроцентный парижанин.
— А из какого квартала?
Заметила ли она, что взгляд у него чуть затуманился?
— У меня была вилла в Сен-Клу. Вы это место знаете?
И она произнесла так, как обычно объявляют на парижских катерах:
— Севрский мост, Сен-Клу, Понт-дю-Жур.
А затем более тихим голосом сказала:
— Я жила в Париже в течение шести лет… Вы помните церковь д’Отей?.. Моя квартира была совсем рядом, на улице Мирабо, буквально в двух шагах от бассейна Молитор…
Сколько же всего клиентов здесь, в этой сосисочной? Ну от силы наберется десяток. Их отделяли друг от друга пустые табуреты и разделяла другая пустота, которую не выразить словами и еще труднее преодолеть — пустота, как аура, окружающая каждого из них.
Единственным связующим звеном между ними были два негра в грязных куртках. Они отворачивались время от времени к своего рода трапу, где брали тарелку, наполненную чем-то горячим, и подталкивали ее затем по скользкой поверхности стойки в сторону того или иного клиента.
Почему, несмотря на такое яркое освещение, все казалось тусклым и серым? Создавалось впечатление, что даже ослепительный свет был не в состоянии рассеять мглу, которую принесли с собой эти люди, пришедшие из ночной тьмы.
— Что же вы не едите? — спросил он, прерывая затянувшуюся паузу.
— Я еще успею.
Курила она так, как курят американки, изображенные на обложках иллюстрированных журналов и на киноэкранах: те же жесты, та же манера надувать губы при курении. И позы она заимствовала оттуда же: слегка откинула на плечи свое меховое манто, открыв взорам черное шелковое платье, и сидела скрестив длинные ноги, обтянутые тонкими чулками.
Он мог рассмотреть ее, даже не глядя в ее сторону. Вдоль всей задней стены сосисочной тянулось зеркало, и они видели друг друга сидящими рядом. Отражение было очень резким и, несомненно, немного искажало черты лица.
— Вы тоже не едите! — заметила она. — Вы недавно в Нью-Йорке?
— Почти шесть месяцев.
С чего это он вдруг решил ей представиться? Конечно, из-за желания произвести впечатление, о чем тотчас же пожалел.
— Франсуа Комб, — произнес он не без некоторой развязности.
Должна же была она слышать! Однако она никак не отреагировала. А ведь она жила какое-то время во Франции.
— А когда вы жили в Париже?
— Погодите… Последний раз три года тому назад… Я побывала там по возвращении из Швейцарии, но на этот раз я долго не задержалась.
Она добавила:
— Вы бывали в Швейцарии? — И, не дожидаясь ответа: — Я провела две зимы в санатории в Лейзине.
Любопытная вещь: именно эти слова побудили его впервые посмотреть на нее как на женщину. Она продолжала с наигранной веселостью, которая взволновала его:
— Это не так ужасно, как считают многие. Во всяком случае для тех, кто благополучно выкарабкался оттуда… Меня заверили, что я окончательно вылечилась…
Она неторопливо раздавила сигарету в пепельнице, и он еще раз обратил внимание на этот кажущийся кровавым след, который оставили там ее губы. Почему-то в его мозгу мелькнула на секунду мысль о Винни, которую он так ни разу и не видел!
Он вдруг понял, что, наверное, из-за ее голоса. Он не знал ни имени, ни фамилии этой женщины, но она, несомненно, обладала одним из голосов Винни, тем ее голосом, в котором звучали трагические нотки и животная тоска.
Правда, здесь это было несколько приглушенно и напоминало плохо зарубцевавшуюся рану, когда уже не страдаешь от острой боли, но ощущаешь в себе ее постоянное присутствие, ставшее привычным.