Один глаз у него оставался открытым. Он упрямо сохранял остатки ярости, не давал им улетучиться.
Тогда она произнесла совсем тихо, так тихо, что он, наверное, не различил бы слов, если бы губы, которые их произносили, не были бы прижаты к самому его уху:
— Ты не был так одинок, как я.
Почувствовала ли она, как он сразу внутренне напрягся? Может быть, но она тем не менее верила в себя или, точнее говоря, в их одиночество, которое не позволит им отныне обходиться друг без друга.
— Я тоже должна тебе кое-что рассказать.
Все это она говорила шепотом, и было особенно странным слышать этот шепот в разгар дня в светлой комнате, без сопровождения приглушенной музыки, без всего того, что помогает душе излиться. Шепот на фоне окна, из которого виден старый, жалкий еврей-портной.
— Я прекрасно понимаю, что причиняю тебе боль, потому что ты ревнив. И мне нравится, что ты ревнуешь. И все же я должна тебе все рассказать. Когда ты меня встретил…
Она не сказала «позавчера», и он ей был за это признателен, ибо не хотел больше знать, что они так недавно познакомились. Она продолжила:
— Когда ты меня встретил… — И она заговорила еще тише: —…Я была так одинока, так беспросветно одинока и настолько ощущала себя где-то совсем внизу, откуда уже не выбраться, что я решила последовать за первым попавшимся мужчиной, кто бы он ни был.
…Я тебя люблю, Франсуа!
Она сказала это только один раз. Впрочем, больше ей бы и не удалось, поскольку они так прижались друг к другу, что не могли даже говорить. И казалось, что все внутри у них от этого сжалось: и горло, и грудь, а может быть, даже перестало биться сердце.
После этого что они могли еще сказать друг другу, что сделать? Ничего. А если бы они сейчас вдруг стали заниматься любовью, это бы, несомненно, все испортило.
Он никак не решался ослабить объятия, явно из опасения ощутить пустоту, которая неизбежно возникает после такого напряжения чувств. Она сама, совершенно просто и естественно улыбаясь, выскользнула из его рук и сказала:
— Посмотри напротив. — И добавила: — Он нас видел.
Солнечный луч, как раз вовремя, коснулся их окна, проскользнул в комнату и заиграл ярким трепещущим пятном на стене в нескольких сантиметрах от фотографии одного из детей.
— Ну а теперь, Франсуа, тебе пора идти.
На улице и во всем городе ярко светило солнце, и она понимала, что ему нужно вернуться в реальную жизнь. Это было необходимо для него, для них.
— Ты сейчас переоденешься. Я тебе сама выберу костюм.
А он хотел бы столько сказать ей в связи с ее признанием! Почему она ему этого не позволяет? Она же деловито, по-хозяйски хлопотала, как у себя дома, и даже оказалась способной напевать. Это была их песня, но исполняла она ее на сей раз так, как никогда прежде: очень серьезно, прочувствованно и при этом легко и непринужденно. Казалось, что это не банальный шлягер, а своего рода квинтэссенция всего того, что они только что пережили.
Она рылась в шкафу, где висели его костюмы, и рассуждала вслух:
— Нет, мой господин. Серый сегодня не подойдет. И бежевый тоже. К тому же бежевый цвет вам не к лицу, что бы вы ни думали на этот счет. Вы не брюнет и не достаточно светлый блондин, чтобы вам был к лицу бежевый цвет.
И вдруг она добавила со смехом:
— А какого цвета твои волосы? Представь себе, что я никогда их не разглядывала. Вот глаза твои я хорошо знаю. Они меняют цвет в зависимости от твоих мыслей. Прошлый раз, когда ты приходил ко мне с видом покорившейся жертвы или, скорее, не совсем покорившейся, они были грубого темно-серого цвета, каким окрашивается бушующее море, когда оно укачивает пассажиров. Я даже засомневалась, способен ли ты будешь осилить то совсем уже небольшое расстояние, которое тебе осталось преодолеть, или же я буду вынуждена идти тебе навстречу.
Ну вот, Франсуа! Слушай меня, мой господин! Смотри! Темно-синий. Я убеждена, что в темно-синем костюме ты будешь великолепен.
Он испытывал желание остаться, никуда не уходить, и в то же время у него не хватило мужества противиться ей.
Почему-то он подумал в очередной раз: «Она ведь даже не красива».
И он сердился на себя за то, что не сказал ей, что он тоже ее любит.
А может быть, он просто не был в этом уверен? Он в ней явно нуждался. Он испытывал отчаянный страх потерять ее и снова погрузиться в одиночество. Ну а то, в чем она ему только что призналась…
Он за это был ей очень признателен и вместе с тем сердился на нее. Он думал: «Мог быть и не я, а кто-то другой».
Тогда снисходительно и благосклонно он отдался ее заботам, позволил, чтобы она его одевала, как ребенка.
Он знал, что она не хотела больше, чтобы они произносили в то утро серьезные слова, полные глубокого смысла. Он понимал, что теперь она вошла в роль, которую трудно было бы выдержать без любви.
— Готова держать пари, господин Франсуа, что обычно с этим костюмом вы носите галстук-бабочку. И чтобы это было совсем по-французски, я вам сейчас подберу синий в мелкий белый горошек.
Как было не улыбнуться, коль скоро она была права? Он чуть досадовал на себя, что позволял так с собой обращаться. Он боялся выглядеть смешным.
— Белый платочек в нагрудном кармане, ведь так? Чуть помятый, чтобы не походить на манекен с витрины. Скажите, пожалуйста, где у вас платки?
Все это было глупой игрой. И оба смеялись, разыгрывали комедии, а в глазах у них стояли слезы, и они пытались это скрыть друг от друга, чтобы не расчувствоваться.
— Я совершенно уверена, что тебе нужно повидать разных людей. Да, да! И не пытайся лгать. Я хочу, чтобы ты пошел и встретился с ними.
— Радио… — начал он.
— Ну вот видишь, ты сейчас идешь на радио. Возвращайся, когда захочешь, я буду тебя ждать.
Она чувствовала, что он боится, и, ясно понимая его состояние, не удовлетворилась словесным обещанием и, схватив его за руку выше локтя, сильно сжала ее:
— Ну, пора, Франсуа, heraus!
[2]
Она употребила слово из языка, на котором начинала говорить.
— Итак, идите, мой господин. По возвращении не ждите особо роскошного обеда.
Оба мысленно подумали о ресторане Фуке, но постарались скрыть эту мысль.
— Надень пальто. Вот это… Черную шляпу, шарф. Да, да…
Она стала подталкивать его к выходу. У нее еще не было времени заняться своим туалетом.
Ей не терпелось скорее остаться одной, он это понимал, но не знал, стоило ли из-за этого сердиться или, напротив, быть ей признательным.
— Я тебе даю два часа, скажем, три, — бросила она ему вслед, когда он закрывал за собой дверь.