– Не знаю, – задумался Сметанкин. – Пускай хорошая. Я хорошую хочу.
– Отлично. Пошли дальше. Она в темном фартучке, видите? Или в сарафане.
А что вообще тетки тогда носили? С предметами гораздо проще. Посмотришь на клеймо… на степень истертости донышка… и сразу все ясно.
– Гимназистка? – предположил Сметанкин.
– Старовата. Ей лет двадцать – двадцать пять.
– Может, гувернантка?
– Точно. Пускай она у нас будет гувернанткой. Ну вот она закончила, скажем, Смольный. Или Бестужевские курсы. Почему бы нет? Из бедной, но хорошей семьи. Обрусевшие поляки? Какие-нибудь Скульские? Стронговские?
Я подумал еще.
– Поляки – это хорошо. Значит так. Пока она на Бестужевских курсах получает образование, одна из первых женщин-феминисток, их, поляков, ее родителей, всем семейством ссылают в Сибирь. Они боролись против кровавого царского режима, а их сослали в Сибирь.
– Это еще зачем?
– Понадобится.
– Вам виднее.
Он с жадностью смотрел в лицо предполагаемой прабабушки, тогда как она в свою очередь укоризненно глядела на нас с фотографии прозрачными, чуть навыкате глазами. Не хотел бы я иметь такую прабабушку, а ему вот понравилось, надо же.
– Ну вот, родню сослали, а она, дворянка, аристократка, пошла в гувернантки, чтобы поддержать их… В хорошую, но простую семью, он купец из староверов, второй гильдии… И тут семейство купца срывается с места и переезжает из Санкт-Петербурга в Екатеринослав. Там у купца его дело. Мануфактура. Вы вообще знаете, где Екатеринослав?
– Где-то в Сибири? – неуверенно спросил Сметанкин.
– Это Днепропетровск. И тут, только-только они осваиваются на новом месте, умирает его жена. Острый аппендицит. Буквально на ее руках умирает, а она к ней очень привязалась, то есть они друг к дружке, она ей как дочь, а у нее родители, значит, в Сибири…
Мыльная опера какая-то получается. Но он слушал, раскрыв рот.
– И она, понятное дело, утирает носы детишкам, она им как мать, и он мучается, мучается, а потом однажды входит к ней в девичью комнату, крестится на икону и бух на колени! Не могу без тебя жить, говорит. Вы запоминаете, вообще? Или, может, все-таки записывать будете?
– Как же я могу не запоминать? Это же моя биография.
– Генеалогия.
– Один хрен. Выпить хотите?
– Я не пью на работе.
– У меня виски есть. Односолодовый, двенадцатилетний. Ладно, потом.
Он не сводил с меня напряженного взгляда.
– Устраивает пока?
– Ага.
– Ну, поехали дальше. Она рожает ему еще троих, и они живут душа в душу, а перед самой революцией он очень удачно умирает, и она, не будь дурой, хватает всех детей и в Сибирь, к родственникам. Оседает в Красноярске. У вас должна быть большая родня, чуете?
– Это хорошо, – обрадовался он.
– И там она выходит замуж вторично.
– Это почему? – обиделся он на неверность прабабушки.
– Надо. За известного путешественника, профессора. Он тоже ссыльный поляк, укоренился там, прикипел к Сибири, исследует родной край и даже организует экспедицию в Тибет. И она повсюду с ним. Сопровождает его. Делит трудности путешествия. Из последней экспедиции они уже не возвращаются. Затерялись в тибетских снегах.
Надо будет найти для него что-нибудь тибетское. Начало двадцатого века сойдет. Какую-нибудь страшную красномордую статуэтку с черепами на поясе или Будду, хорошо бы нефритового, но на это никаких денег не хватит. Надо бы повернуть дело так, что, по слухам, они то ли до Шамбалы добрели, то ли махатмов видели. Или с Рерихами встречались. Ему будет чем гордиться, потому что дальше семейство немножко выродится, что в двадцатом веке неудивительно.
– От старовера фотографий не осталось, потому что он считал, что это бесовское. А вот неродного прадеда можно и поискать.
Я подвинул ему коробку:
– От него даже фамилии не осталось, потому что дети ее – родные и приемные – ревновали и его ненавидели. И все-все фотографии его уничтожили. И те, где они вдвоем, рядом с вьючной лошадью, он с ружьем за плечами, она в сапогах и такой шляпе… Она носила штаны, была очень продвинутая для того времени. Осталась только одна фотография, ее нашли уже внуки, когда разбирали бумаги. Вот и ищите. Это неродной прадед, так что тут ваша кровь ничего особенного не скажет. Просто чтобы колоритный был и в сапогах.
Он зарылся в фотографии, перебирая их сильными неловкими пальцами. На лице его застыла смесь ожидания и страха. Словно он и впрямь рассчитывал выудить из коробки неродного тибетского прадедушку.
Фамилии не осталось, это хорошо. Это правильный штрих. Каждый, кому он будет рассказывать эту историю, вспомнит, что читал о ком-то таком. Тибет сейчас в моде.
Я почувствовал, что устал. Я ведь никогда не работал при клиенте, вместе с клиентом, а тут какие-то бабушки, дедушки…
Несуществующие родственники плодились в воображении сами по себе, без моего участия, и мне пришлось сделать усилие, чтобы утихомирить всю эту ораву. Тибетский артефакт – это хорошо, это то, что надо, в этом есть та доля безумия, которая сообщает истории правдоподобие. Никто в здравом уме не выдумает предков, с которыми общались махатмы.
– Это у вас телефон звонит? – Он поднял глаза, и я с ужасом увидел, что они у него покраснели. Правда, может, это из-за ремонта? Бывают же аллергии всякие.
И правда, телефон. А я и не услышал.
Куртка висела в прихожей, понадобилось какое-то время, чтобы нашарить дергающийся телефон в одном из карманов, – он продолжал высвистывать своего Морриконе, но уже хрипло, утомленно.
Не люблю звонков.
– Вы что, следили за мной? – Мой прошлый клиент даже «здрасьте» не сказал.
– Следил? Мне делать нечего, по-вашему?
– Расспрашивали знакомых? Родню? Вы же гарантировали…
Не понравилось ему? Вообще-то, до сих пор у меня рекламаций не было.
– Никого я не расспрашивал. – Я из коридора видел, что Сметанкин поднял голову и прислушивается. – Я никого ни о чем не расспрашиваю. Не вступаю в контакты. Это принцип моей работы.
– Тогда откуда вы знали?
– Что я знал?
– Про то, как мы стояли у изгороди. С Катькой.
– С какой Катькой? Ничего не понимаю.
– Ну, вы написали… про то, как я… – Он запнулся. – Меня на дачу отправили, к тетке, ну и она там жила. Папаша у нее какой-то шишкой был, домработница, шофер, все такое. Она старше меня была на год. Нос передо мной задирала. Вела себя как та еще стерва. А потом… ну, была там одна история, один урод пнул собаку, щенка, и я… И вот после этого мы как-то… – Он опять запнулся. – Ну, все это кончилось быстро, конечно, но я как сейчас помню, эта изгородь, знаете, как в деревне бывает, три жердины, сухие такие, серые, и мы стоим, и нам надо сказать друг другу что-то очень важное, и мы молчим, и сеном пахнет, травой скошенной, и я опускаю глаза и вижу, как по жердине рядом с трещиной ползет муравей, и тут я вижу, блин, а он вовсе и не черный, как я раньше думал, а красноватый и просвечивает даже. Я забыл об этом, а сейчас вот прочел и вспомнил… откуда вы…