И от неловкости я сказал:
– Скажите, а вам никогда не кажется, что все вокруг ненастоящее?
– В смысле? – спросил он спокойно.
– Ну, как бы нам подсовывают фальшивый образ реальности. Вы видите одно, я другое…
– Это называется субъективный идеализм, – он аккуратно обошел лужу, – а то и солипсизм. Лично мне симпатичные философские направления. Проверить, видим ли мы одно и то же, нельзя, правда?
С ним было легко разговаривать.
– Нельзя, – согласился я, – но я не о том. Я хочу спросить – по чьей воле?
– То есть кто нам показывает картинку? Нашу субъективную реальность, данную нам в ощущениях?
– Да. Кто?
– Вы все-таки, наверное, писатель, – сказал он, – редакторы такими вопросами обычно не задаются. Только писатели и психи.
Он это сказал необидно, и я не обиделся.
– У вас неприятности? От хорошей жизни никто о таких вещах не думает.
– Не знаю, – сказал я. – Как посмотреть. Это нормально, что твой отец предпочитает тебе совершенно чужого человека?
– В смысле, мужчину или женщину?
– В смысле, родственника. Только это не родственник. Вообще никто.
– Абсолютно нормально. – Он пожал плечами. – Вы не совпадаете с его образом идеального сына. А чужой человек совпадает, потому что он чужой.
– Это я как раз понимаю. Я не понимаю, что происходит.
– Нормальное состояние, – сказал он, – никто не понимает. Визионеры пытаются понять и сходят с ума. Я не знаю ни одного нормального визионера. Не обращайте внимания, я после лекции обычно много говорю. Растормаживаются речевые центры.
– А я читал вашу работу, – сказал я ни с того ни с сего, – про Ахилла и Гекату. Ваша фамилия – Финке?
– Финке, – сказал он, – да.
Он помолчал.
Потом сказал:
– У меня пицца в морозилке. И сыр. И бутылка кьянти. Вы как?
Мы как раз подходили к воротам. Они были черные, мокрые, блестящие, и по ним били плети дикого винограда, черного, мокрого и блестящего.
Строение, которое я выдавал заказчикам за свой дом, чернело на фоне мерцающего пустого неба. Я подумал о том, как зажигаю свет на крыльце, ищу ключи, как снимаю мокрую куртку, как зажигаю настольную лампу и включаю комп… И передо мной длинный вечер, который нечем занять. И я буду ходить и прислушиваться, не зашуршит ли где, и пить стремительно остывающий бледный чай, потому что лень заварить свежий. И наконец, заберусь в постель, под теплое одеяло, и не засну, буду смотреть в окно, где на фоне световой кляксы качаются, приникая к стеклу, страшные черные ветки.
И я сказал:
– Ладно.
В конце концов, отказаться от пиццы я всегда смогу. Совру, что у меня аллергия на животный белок.
Его жена и правда не любила дачу – никакого присутствия женщины тут не ощущалось. Вообще.
Нормальный мужской бардак.
Ему не надо было притворяться писателем. Ему вообще не надо было притворяться.
– Забавный у вас плащ, – сказал я, чтобы что-то сказать.
– А, этот. – Он скинул негнущийся плащ и бросил, точнее, поставил в угол. – Это я из Шотландии привез. Настоящий, рыбацкий. Весит он, правда, черт знает сколько.
– На раскопки ездили?
– Нет. На конференцию.
Он профессионально, как хирург, вскрывал упаковку у пиццы. Она наверняка еще хуже той, что я заказывал, та хотя бы была свежая. Тем не менее мне вдруг захотелось есть, ужасно, просто зверски.
Я спросил:
– А с чем она?
– Маслины, – сказал он, – грибы, моцарелла… колбаса какая-то. Я уже брал, вроде ничего. Вы тарелки пока возьмите, они там, рядом с мойкой. А я кьянти открою.
Отступать было поздно, и я признался:
– Я, вообще-то, есть не буду.
– Диета? Пицца, она, знаете… в общем, безвредна. Ну, по крайней мере, никто еще от нее не умер. Или у вас аллергия? Там перец есть сладкий, на него бывает аллергия.
Я словно увидел себя со стороны – человека, укутанного в толстый слой необязательного вранья.
– Нет. Я не могу есть при посторонних. Это невроз такой. Ну…
– И в ресторанах? – заинтересованно спросил он. – Даже за отдельным столиком?
– Нигде. Ни в гостях, ни в ресторанах.
Ну вот, признался. Я прислушался к себе, чтобы понять, стыдно мне или нет. Вроде нет. Странно.
И он тоже сказал:
– Странно. Еда, вообще-то, единственный физиологический процесс, который можно совершать публично. Практически во всех культурах. Дефекация табуирована вообще, мочиться публично разрешается только в однополых замкнутых компаниях, сексом на публике мало кто занимается. Исключения – они и есть исключения. А вот с едой интересно получается. В сущности, ведь процесс еды сам по себе не слишком эстетичен, нет?
«А что это ваш Семочка ничего не ест?»
Я подумал о детстве, о мучительных походах к родственникам, о том, как сидел, уставясь в тарелку, или пытался спрятаться под стол или отвернуться, чтобы не видеть страшных жующих ртов, пальцев, подносящих еду к накрашенным женским губам.
– Да, – согласился я.
– Сколько накручено всего вокруг культуры еды. А ведь на самом деле наблюдать за едящими людьми не очень приятно. К тому же, когда человек ест, он уязвим. Метафизически, я имею в виду. На Карибах, например, ни в коем случае нельзя, чтобы собака смотрела на едящего человека. Иначе в него вселится злой дух. А там знают толк в злых духах.
– Это там, где вуду?
– Да. Там, где вуду. Но поскольку пиццу я уже разогрел, а она после микроволновки быстро черствеет, рекомендую вам взять тарелку и уйти на веранду. А я поем здесь. Кьянти налить?
– Валяйте, – сказал я.
Я ел пиццу, отвернувшись к окну, вино оказалось кисловатым, но неплохим, и, кажется, впервые за последнее время мне было хорошо и спокойно. Может, я все-таки со временем приспособлюсь? Смогу есть на людях. Заведу семью. Порадую папу.
Надо будет подробней расспросить его про Ахилла. Этот Ахилл и правда все равно что Ктулху. Древний. Страшный. Спит на дне моря в ожидании, когда про него вспомнят и проявят должное уважение.
Отсюда, с веранды, я видел временное свое жилище, мокрое, черное, нежилое, набитое ненужными мне вещами и обманутыми книгами. Потом я прожевал кусок пиццы, торопливо заглотнул его, моргнул и вновь уставился во мрак.
На крыльце, черном, как и весь дом, вспыхнул и погас красноватый огонек.
* * *
Он, видимо, все-таки смотрел мне в спину, потому что сразу сказал: