– Ну…
– Нет, Розалия, вот «ну» не пойдет. Либо твердое «да», либо твердое «нет».
– Ну да, – сказала Розка, которая из принципа не хотела уступать вот так, сразу.
– Тогда мы сделаем вот как… Я за тобой зайду с утра, пройдем судно, у меня завтра еще судно по плану. Заодно и потренируешься. А потом пойдем гулять, ага? Устроим себе выходной. Настоящий.
– Точно?
– А чего нам! – сказал Вася и беспечно махнул рукой. – Мы с тобой молотки, железные ребята! Заслужили заслуженный отдых. Только без меня никуда. Договорились?
– Договорились, – вздохнула Розка. – А куда мы пойдем?
– Мы, Розалия, решим на месте, идет?
– Идет, – неуверенно сказала Розка.
* * *
Она осторожно вдохнула и выдохнула. В груди по-прежнему сидела игла.
Он же ее вынул, подумала она. Вынул и сломал.
Нет, все-таки легче дышать. Или кажется?
Катюша, вот же тварь! Не успокоится, пока ее не изведет, и ведь никакой управы нет. В профком, что ли, жаловаться? Что подчиненная Каганец Е. В. в злонамеренных целях подложила своей непосредственной начальнице, Петрищенко Е. С., к. м. н., беспартийной, предмет швейного дела, а именно иглу ржавую, б. у., под порожек кабинета? И кого из них, интересно, уберут первой?
Можно, конечно, пожаловаться Лещинскому. Он за то время, что в пароходстве сидит, и не такое видел. Так, мол, и так, эта сука меня подсиживает. Пользуясь нашими профессиональными методами в сугубо личных целях. Только понятно, что он скажет. Ты, Елена Сергеевна, он скажет, потерпи. У вас сейчас аврал. А ты счеты сводишь. Вот закроете дело, тогда поговорим. А кстати, где гарантия, что и ему Катюша время от времени не оказывает услуги. Мелкие. Так что некому пожаловаться. Васе? Смешно.
Если бы за вендиго взялась Катюша, интересно, у нее бы получилось? Тогда бы ей все – и почет, и, возможно, даже, скорее всего, ее, Петрищенко, нынешнее место и должность. Тогда почему она даже и не пробует? Боится? Знает, с кем придется работать, и потому боится? Или ждет, пока они все не окажутся в полном дерьме? И вот тогда-то…
А тут еще Лялька…
Лялька стояла в дверях кухни и что-то жевала. Наверное, опять перестала голодать.
– Ты у меня ничего не брала, мама?
– Где? – невинно спросила Петрищенко.
– Ну… у меня. Сколько раз я говорила, не трогай ничего в моей комнате.
– А ты не разводи срач. Сама убирай, тогда ничего трогать не буду. Войти же невозможно.
– Нечего входить, когда не просят.
– Ну, так предупреждать надо, когда уходишь. Я же волновалась.
– Я и предупредила. Я позвонила. Так ничего не брала?
Глаза она тем не менее отводила, и вызывающий вид был больше для куражу.
Петрищенко из-за книг, стоявших рядком на «Сваляве», извлекла пачку фотографий и бросила их на столик. Фотографии рассыпались веером, и теперь уже Петрищенко отвела глаза:
– Ты вот это ищешь?
– Да, – сказала Лялька с вызовом. – И нечего у меня по вещам шарить.
– Я хотела постель тебе перестелить, они под подушкой были. Что это такое, может, объяснишь?
– Не твое дело, – набычилась Лялька. – Это моя личная жизнь. А ты занимайся своей. Ты просто завидуешь, что у меня хоть что-то есть, вот и лезешь.
– Какая же это личная жизнь? Это мерзость какая-то. Лялечка, ну как же можно? Ну, в голове же не укладывается…
– Мама, если двое что-то делают, то это их личное дело.
– Ну да, двое… Но ведь снимал же кто-то третий! Лялечка, ну это же… ну порнография.
– Ну и что? – с прежним вызовом спросила Лялька.
– Лялечка, ну за это же… сажают!
– А кто на меня донесет? Ты?
– Да при чем тут я? Где-то же негативы есть! Ты бы хоть головой подумала.
– А мне плевать! – На глазах у Ляльки выступили слезы. – У меня своя жизнь! А ты, ты… старомодная дура. Господи, хоть бы замуж скорее, чтобы эту твою дурацкую фамилию!..
– А какую бы ты хотела? – низким угрожающим голосом спросила Петрищенко. – Маркина?
– Что?
– То, что слышала! Уйди, дура, и не показывайся мне на глаза. И Вове своему скажи, что, если он, тварь такая, завтра же не принесет негативы, я сама его посажу. Поняла? Я… да я его закопаю… Он у меня будет землю есть, я…
– Мама, ты что? – с ужасом спросила Лялька, отступая к двери.
– Ты меня поняла? Или негативы, или его родители ко мне на брюхе приползут. Он вообще представляет себе, с кем связался? Где я работаю?
– Мама, только не… Мама, телефон!
Петрищенко схватила трубку. Перед глазами плыли красные и черные пятна, и из них складывались изображения на этих проклятых фотографиях.
– Да? – крикнула она.
– Ледочка, поздравь меня, – оживленно прокричал на том конце провода Лев Семенович, – предзащита прошла удачно! Теперь только защититься!
– Что? – машинально переспросила Петрищенко, пытаясь собраться с мыслями. – От кого защититься?
– Ледочка, с тобой все в порядке?
– Нет, – сказала Петрищенко, но Лев Семенович не расслышал.
– Как по маслу, Ледочка, как по маслу… И сам председатель совета сказал, что я могу не волноваться. Вообще не волноваться. Понимаешь? Он был прав, Ледочка, как по маслу!
– Я очень рада, Лева, – устало сказала Петрищенко.
– Головачев звонил, поздравлял, представляешь, сам Головачев! Сказал, ждет меня весной, уже держит ставку. Представляешь?
– Да. Отлично представляю.
– Ты знаешь, – понизил голос Лев Семенович, – я тут подумал… может, не надо?
– Что – не надо?
– Ну, все так хорошо прошло, и он действительно помог, и Головачев… скажи этой своей, не надо, пусть все будет, как будет. В конце концов, я уеду в Москву, и…
Ржавая иголка.
– Лева, я ничего говорить не буду.
– Что? Но, Ледочка… ты же начальник, просто скажи ей, и все, мол, не надо, и все. Я передумал.
– Лева, я в таких делах ничего не понимаю, но, по-моему, это остановить нельзя. Ты же… что ты, собственно, ей заказывал?
– Ничего плохого, Ледочка. – (Она словно видела, как Лев Семенович там, у себя в комнате с румынской стенкой, мелко затряс головой.) – Абсолютно ничего плохого.
– Ну, так что же ты волнуешься?
– Я просто подумал, ведь он по-своему старался, и я уеду в Москву, и… так скажешь ей, все отменяется, да, Ледочка?
– Лева, – сказала она, пытаясь взять себя в руки. – Я. Ничего. Не буду. Говорить.