Откуда-то возник народ, группка студентов в штормовках с эмблемой института на спине переминалась у кассы; девчонки были коренастые, громкоголосые, и все, как на подбор, дурнушки. Женщина с девочкой развернули на лавке газету и выложили на нее хлеб и завернутое в серую марлю сало.
Пьяный ходил по залу, словно ища, с кем бы подраться, перебросился парой слов со студентами; один из парней вроде замахнулся, второй удержал его за руку, тот отошел, что-то сказал женщине, огляделся и плюхнулся на лавку рядом с ним. Он брезгливо отодвинулся.
– Не уважаешь? – спросил пьяный.
– Отвяжись, – сказал он и пожалел, что вообще заговорил, тот только и ждал, что на него обратят внимание.
– А пошли, разберемся, – сказал пьяный весело.
У пьяного было красное воспаленное лицо и белые глаза, какие бывают у людей, которые ничего не боятся.
– Что? В штаны наложил? – спросил пьяный. – А спорим, я тебя убью и мне за это ничего не будет? Спорим?
Особой логики в этом заявлении не было, но звучало оно очень убедительно.
Ему даже показалось, что в руке у пьяного блеснул нож, и вообще, пьяный был не столько пьяный, сколько взвинченный, и продолжал накручивать себя еще сильнее.
Он уже начал лихорадочно обдумывать дальнейшие свои действия: извиниться? откупиться? поставить выпивку? пригрозить? Бесшабашная храбрость могла быть и симулированной, недаром же пьяный не стал вязаться к студентам; там было четверо сильных молодых парней. В растерянности он стал озираться по сторонам, и, заметив его взгляд, серьезный молодой милиционер, лопоухий и сероглазый, отделился от подоконника и подошел к ним.
– Проблемы? – спросил милиционер.
– Иди, Костя, сам разберусь, – сказал пьяный.
Но милиционер продолжал стоять, нетерпеливо притоптывая ногой в черном ботинке, и пьяный неохотно отошел, что-то бормоча себе под нос.
– Черт знает что у вас тут творится, – сказал он сердито.
– Вы бы поаккуратней, гражданин, – упрекнул милиционер.
– Я-то тут при чем?
– Значит, при чем.
– У вас тут к людям пристают на вокзале, это что, по-вашему?
– Сергеич? Да он мухи не обидит. А вы вот документы покажите.
Он полез во внутренний карман куртки, достал паспорт в кожаной обложке.
– Далеко заехали, – сказал милиционер, глядя на штамп прописки.
– Да уж, – согласился он, – дальше некуда.
– Куда следуете?
– В Болязубы, – сказал он, и пронзительное название деревни действительно отозвалось ноющим больным зубом слева в нижней челюсти.
– Чего тогда сидите?
– Жду, когда касса откроется. На автостанции.
– Касса там круглосуточно, – сказал милиционер. – А автобус на Болязубы в семь утра.
Он поглядел на часы. Было без пяти семь.
– Ах ты!
Милиционер нарочито неторопливо разглядывал его паспорт, сверял его лицо с фотографией, смотрел на просвет водяные знаки.
– Поскорей нельзя, товарищ милиционер?
– Раньше торопиться надо было, – наставительно сказал милиционер, но паспорт вернул.
Он схватил паспорт, торопливо засунул его обратно в карман, одновременно другой рукой подхватывая рюкзак, и заспешил к выходу, как раз, чтобы увидеть, как старенький обшарпанный автобус развернулся на площади, выпустил струю сизого дыма и выехал на улицу, ведущую прочь от вокзала.
Он побежал за ним, размахивая рукой, но автобус не обратил на него никакого внимания.
– Ну что ты скажешь! – расстроенно произнес он.
Автостоянка была просто заасфальтированным пятачком перед сквериком. Под чахлым пирамидальным тополем стояла пустая грязная скамейка, когда-то крашенная зеленой краской. Будочка кассирши была открыта, за окошком, забранным решеткой-солнышком, шевелились, пересчитывая деньги, женские руки.
– Когда следующий автобус на Болязубы? – спросил он и снова внутренне поморщился от названия.
– Завтра, – сказала кассирша.
– Но… мне сказали, что раньше девяти автобусы не ходят.
– Кто?
– Какой-то человек. Такой, в спецодежде.
– Это Митрич, – равнодушно сказала женщина, – он всем так говорит.
– Зачем? Он же на вокзале работает.
– Какое там работает.
Ничего не поняв, он беспомощно пожал плечами:
– А как можно добраться до Болязубов?
– В ту сторону больше ничего не ходит, – сказала кассирша.
– Может, на перекладных?
– Можно, – сказала кассирша, – в семнадцать тридцать идет автобус до Головянки, от Головянки до Болязубов в девятнадцать десять. К ночи доедете.
– А маршрутка?
– До Головянки ходит маршрутка. Оттуда в Болязубы только автобус.
– А до Малой Глуши?
– Туда вообще ничего не ходит.
Кассирша потеряла к нему интерес и вновь принялась раскладывать мятые купюры. Он огляделся. Несколько автобусов стояли на асфальтовой площадке, на ветровом стекле – таблички с названиями сел, иконки, календарики с девицами, почему-то пластиковые цветы. Автобусы были маленькие, побитые, угловатые. В городах давно таких нет. Водителей не было видно; водительские сиденья были пустые. Вообще никого не было видно.
Одинокий обшарпанный «жигуленок» притулился сбоку, мужик в мятой рубахе, открыв капот, копался в моторе, время от времени вытирая руки промасленной ветошью. Он подошел к нему, остро ощущая свою чужеродность, – рюкзак у него был новенький, импортный, последний раз он ездил с рюкзаком еще в студенческой юности. Ветровка тоже была новая, со множеством кармашков, с разноцветными шнурами, яркая, словно детская. И кроссовки новые, замшевые, на белой упругой подошве, замечательные кроссовки, ходишь, как летаешь. Наверное, потому ко мне и прицепился этот Сергеич, и милиционер Костя тоже, подумал он запоздало, тут таких не любят.
– До Болязубов не подбросите? – спросил он.
Мужик не повернул головы.
– Я спрашиваю, до Болязубов не подбросите? – Он повысил голос.
– Не, – уронил мужик.
– Я заплачý.
– Не, – повторил мужик.
– Двадцать.
Мужик поднял голову. У него было худое сизое лицо.
– Пятьдесят, – сказал он лениво.
– Хорошо. Пятьдесят.
– Садись, – сказал мужик.
Он благодарно кивнул. Сиденья в «жигуленке» были потертые, грязные, обивка местами прорвалась, на заднем сиденье валялся какой-то садовый инструмент – секатор на длинной ручке, веерные грабли, жестяная лейка.