Книга Очень хотелось солнца, страница 43. Автор книги Мария Аверина

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Очень хотелось солнца»

Cтраница 43

…Видимо, это все, что надо знать о современных человеческих отношениях, добре и зле и законе кармы…

Белый пион

Чего греха таить – она его ненавидела.

Ненавидела с того самого первого дня, когда распахнулась дверь и сияющая мать, смеясь, втолкнула в комнату крепкого, улыбающегося, белозубого мужчину.

– Вот, дочки! Это теперь ваш папка!

Любке повезло. Ей было всего три. Поэтому, когда ей протянули чупа-чупс, она радостно вострубила и полезла к мужчине на руки. Он охотно подхватил ее, отстранил и стал внимательно смотреть ей в глаза.

Любка сперва зажмурилась, замерла… Но тут он засмеялся, и тогда она, недоверчиво глянув на него, тоже вдруг залилась облегченно и звонко. Совсем как мать. Она была очень на нее похожа.

– Ну вот! Будет дочка так дочка, – констатировал мужчина, поставив Любку на пол, и повернулся. – А ты чего бычишься? Не нравлюсь? – Он протянул чупа-чупс и ей.

Ей было почти семь. И он ей отчего-то совсем не понравился. Водянисто-голубые его глаза смотрели прямо и насмешливо, крепкие белые зубы невыносимо ослепительно сияли под топорщащимися над губой пшеничными усами, золотящийся в солнечном свете кучерявящийся чуб углом свисал на невысокий, с глубокой морщиной посреди лоб.

– Конфету-то забрать? Или съешь все же?

– Спасибо! – едва слышно прошептала она.

Но к конфете не притронулась.

– Светка! – Мужчина сделал круг по комнате и снова остановился напротив нее, в упор разглядывая. – Светка! Чегой-то она у тебя такая дикая?

Матери было не до них. Она спешно собирала на стол.

– Нормальная она. Оттает! Ты только не дави на нее… Иди лучше руки помой, поужинаем.

Мужчина нехотя оторвал от нее свой пугающе-долгий, цепкий взгляд и вышел в кухню. После него в комнате остался едва уловимый запах машинного масла.

Любка, с момента как ее поставили обратно на пол не сводившая восхищенных глаз с мужчины, захныкала, цапнула куклу и, с разбегу толкнув собой тяжелую деревянную дверь, за ней исчезла. Из кухни слышались смех, ахи, охи, вдохи и выкрики – мать, наверное, сливала мужчине на руки из синего черпачка ледяной колодезной воды, а он умывался, брызгаясь, сопя и фыркая, вызывая этим восторг и у матери, и у Любки. А она все сидела и сидела, тупо уставившись на чупа-чупс, не в силах идти туда и радоваться этому человеку, которому должна была теперь говорить «ты» и «папка».

И дело было совсем не в том, что она знала, кто ее настоящий папка. С ним было все ясно и очевидно даже ей. Опухший, посиневший, трясущийся от похмельного озноба, воняющий чем-то кислым, он каждое утро появлялся возле ларька на автобусной остановке и торчал там до самого глубокого вечера. Его не останавливали ни снег, ни ветер, ни мороз, ни буран, ни дождь, ни град, ни самый отчаянный солнцепек. Казалось, сам ларек был немыслим без его нелепой, слегка перекошенной налево фигуры. Потому, направляясь за водой или сигаретами, многие уже автоматически, не дожидаясь сдачи, нащупывали в кармане кой-какую мелочь, чтобы как можно скорее сунуть ее в его потную грязную ладонь и брезгливо отдернуть руку. И отвернуться. Ибо видеть, как, униженно улыбаясь, он заглядывает в глаза и глубоким, низким, звучным голосом растроганно произносит: «Спасибо, родной, спасибо!» – было просто невыносимо. К ночи, с закрытием ларька, он исчезал, и никто не знал, где он теперь живет.

Олька хорошо помнила, как мать выгнала его года два назад, когда, по обыкновению совершенно пьяный, он вернулся со своей «ларьковой вахты».

– На что мне их кормить?! На что? Скажи мне, на что?! – страшным голосом кричала тогда она, тыча пальцем в нее, Ольку, держащуюся за перекошенный, отваливающийся деревянный борт Любкиной кроватки.

А он, все так же униженно-слабо улыбаясь, никак не мог попасть неверной трясущейся рукой в карман истасканной куртки. Когда же попал – положил перед матерью на клеенку стола монету в десять рублей.

– Вот!

Мать зашлась диким плачем и, схватив его за шиворот, буквально выволокла из избы. И после в раззявленный проем двери долго-долго в него, упавшего и все не могущего встать, а затем качающегося и все так же нелепо-слабо улыбающегося, бредущего до калитки, летели чашки, тарелки, блюдца… Олька хорошо помнила, как папка с трудом закрыл за собой эту самую калитку и тут же в ее почерневшее дерево ударился ярко-розовый пузатый заварочный чайник, который украшал вторую полку серванта. Тот самый, который благоговейно доставался только по большим праздникам, поскольку, как и вся перебитая тогда посуда, был завершающим и главным аккордом хранимого как зеница ока «свадебного сервиза».

Чайник с глухим стуком брызнул поросячьими осколками и осыпался в не кошенную под забором высокую траву.

– Ну все! – сказала тогда вдруг переставшая плакать мать. – С этим покончено.

И, схватив дворовую метлу, стала загребать ею блестевшие в заходящем солнце розовато-золотые черепки.

– Светка! – крикнула через забор соседка, которая эту душераздирающую сцену наблюдала. – Посуды-то зачем столько перебила?

– А к счастью, – не прекращая яростно скрести двор метлой, отозвалась мать. – И оно у меня будет! Большое!..

И вот теперь, видимо, пришедшее к ней это «большое счастье» громко фыркало у них на кухне под радостный Любкин визг, а Олька… Олька никак не могла заставить себя поверить в то, что этот папка будет лучше прежнего. Ей было страшно. Страшно от долгого, внимательного взгляда, которым наградил ее мужчина перед тем, как выйти из комнаты, от ослепительно-белых зубов, бугрящихся под клетчатой рубашкой мышц и едва уловимого запаха машинного масла, который распространял вокруг себя этот удивительно уверенный в себе человек.

– Олька! Ужинать!

Голос матери звенел и пружинил, переливался какими-то новыми, непривычными обертонами. Мать от этого казалась чужой, далекой, не той, к которой она еще вчера могла подбежать, обнять колени, зарыться в юбку, когда та возвращалась с работы. Олька почему-то знала, что больше она никогда так сделать не сможет.

– Ты идешь ужинать или нет? Давай-ка мой руки и за стол. Спать пора!

Сияющая Любка, с перемазанной чем-то коричневым физиономией, не сводила с мужчины огромных голубых глаз, периодически забывая откусывать крепко зажатый в пухлой ручонке огромный огурец. Ольке же кусок не лез в горло, несмотря на то что пиршество было устроено просто шикарное и в их доме почти немыслимое. Стол ломился от солений, разнообразных пирожков (когда мать успела их напечь?), а в центре на блюде золотилась боками жареная утка.

Время от времени мать из большой белой бутылки подливала мужчине в крохотную хрустальную рюмочку смородиновой наливки, и он по-хозяйски, словно норовистую породистую лошадку, потрепывая мать по холке, ласково бурчал ей:

– Ну, будя, будя… Я ж не твой прежний…

– Так это ж наливка…

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация