Глава двадцать третья
На следующий день я дождалась, пока тетя Лиля заснула (благо она теперь спала подолгу, как младенец), и вновь взяла старинный альбом с фотографиями, чтобы сравнить с теми, которые отдала мне мама. Я долго и внимательно вглядывалась в лицо паренька, который стоял среди многочисленного семейства в левом нижнем углу. Он совсем молоденький, подросток даже. Лет пятнадцать, не больше. Долговязый, с вихрастым чубом и стеснительной улыбкой.
Затем я поднесла фотографию, где был изображен мой отец с мамой. Конечно, здесь он намного старше. И чуба уже давно нет, и вид уже не скованный, как у стыдливого подростка, а развязный, уверенный. Вид здорового красивого мужчины. Но это был он! Я совершенно уверена. На чем основывалась эта уверенность, я бы не могла сказать, но твердо знала: это он.
Едва тетя Лиля открыла глаза, я бросилась к ней со своими фотографиями.
– Тетя Лиля, я тут решила альбомы посмотреть, – сказала я. – Вот это кто?
Она скользнула взглядом по фотографиями, но ничего не ответила. Я терпеливо ждала. Она молчала.
– Тетя Лиля, мне это очень важно. Ответьте, кто этот мальчик?
Она тяжело вздохнула:
– Я не помню.
– Ну как же так? Вы же мне рассказывали историю своей семьи и не помните, кто это?
– Не помню. И вообще, не морочь мне голову! – Она разозлилась, насколько позволила ее слабость. – Я должна успеть рассказать. Еще немного осталось. А ты со своими глупостями…
– Но это не глупости! Это очень важно!
Но она упрямо молчала, отвернувшись в сторону.
Вечером пришел Рома. Я и к нему пристала со своими фотографиями. Он взглянул без всякого интереса:
– Не знаю. По-моему, какой-то родственник. Чей-то сын. Или племянник. Откуда я знаю? Да и зачем тебе?
– Нужно. Очень нужно знать.
– Слушай, оставь эти дурацкие альбомы, – сказал он. – Лучше давай сходим куда-нибудь, проветримся. Мама же все равно спит.
– Я не могу. Как ты не понимаешь, что я не могу! – вспылила я.
– Ну, как знаешь. – Он обиженно пожал плечами.
* * *
…Лев Тимофеевич не помог тестю избежать ссылки. Подсобил только тем, что выслали его не в Сибирь, а в соседний город, где жила Двойра с семьей.
За несколько дней до раскулачивания в доме появилась соседка Крыстына, заметно постаревшая, заплывшая жиром.
– Я тут, Ханочка, упредить пришла, – сказала она, – через три дня придут к вам. Дом отбирать будут. Уходите вы, не оставайтесь здесь. А то мало ли что.
– Спасибо, – сухо ответила Хана. – Прости, если чем обидела.
– Это ты меня прости, – всхлипнула Крыстына.
В любом, даже самом скромном доме есть предметы, сохраняющие ценность, пока их не трогают. Но стоит их потревожить, как старый изношенный хлам разрушается, рассыпается в прах. И два старика, прожившие в этом доме много лет, вынуждены были, как нищие, собирать свои нехитрые сокровища в сундуки. Хана хотела было взять кастрюли да крынки, но вскоре поняла, что это глупая и бессмысленная затея. Со вздохами причитаниями, рыданиями и проклятьями наполовину заполнила она сундук старым, даже ей не нужным барахлом. И теперь уже старик стал укладывать свои сокровища: большие и малые тома Талмуда, субботние светильники, ханукию, ветхий талес и штраймл. Оставшаяся утварь – бочка, куда собирали талую воду, изъеденный древесными червями широкий обеденный стол, деревянные стулья, чугунный котел для плова, глиняные горшки для каши, специальные ухваты для подносов с мацой – остались в доме.
Уже покидая его, Хана вспомнила о том, что на восточной стене, в сторону которой обращались евреи во время молитвы, висела картина с изображением Моисея, получающего скрижали Завета на горе Синай. Она хотела вернуться, чтобы забрать ее, но, печально вздохнув, лишь махнула рукой:
– Пусть остается здесь. На кой она нам нужна теперь, эта картинка? Я теперь не хозяйка своего дома, да и дома-то никакого нет.
Покинутый дом напоминал осиротевшую вдову. В голых окнах, как в черных дырах, отражались тучи, и по пустым комнатам гулял ветер. А по немощеной проселочной дороге, увязая по ступицы в грязи, медленно двигалась телега с униженными и изгнанными его обитателями.
Пройдет еще несколько дней, и соседские бабы растащат Ханино белье; соседские мужики разберут инструменты Ханоха; детские вещи и игрушки разойдутся по ближайшим домам; еще через несколько месяцев прекрасный сад зарастет сорняками, которые задушат кусты малины и грядки клубники; деревья перестанут плодоносить, выдавливая из себя крошечные, горькие плоды, будто слезы по погибшему дому. Пес Пират будет убит: его зарубит беззубый солдат за то, что посмел оскалиться на захватчиков. Его похоронят тут же, в саду, возле колодца, и на его пушистой спине вырастет крапива. Лишь одну вещь не смогут утащить: встроенный железный шкаф в сенях, куда Хана складывала припасенные для нищих караваи хлеба и молоко.
Этот старый шкаф останется стоять, даже когда туда вселится новая семья – Шауль и Ривка, те, что когда-то пришли в этот дом как беженцы. Новые хозяева деловито заносили сундуки, торопливо забрасывали через окна баулы, тащили в клетках кур. Разве они виноваты, что новая власть так распорядилась? Разве их в том вина, что Ханох Ланцберг оказался кулаком и контрой? Что вел антисоветский образ жизни, использовал наемную рабочую силу и имел частную собственность? Нет, совершенно очевидно, что их вины в этом не было никакой.
Внуки их резвились тут же, гоняли по саду. Дети уже давно выросли, но они помнили, как когда-то весело соревновались в беге с соседскими псами.
Крыстына, как и тридцать с лишним лет назад, высунулась из окна и смотрела, как новые соседи обустраиваются в доме. Ее тяжелые груди лежали на оконной раме, седые волосы выбивались из-под платка и разлетались на ветру.
Глава двадцать четвертая
Как я ни ломала голову, мне ничего не удавалось выяснить ни про своего отца, ни про мальчика с фотографии. Тетя Лиля молчала, а может, и не помнила. Рома тоже, по-видимому, ничего не знал. К кому идти? Не к маме же! Она уже сказала, что кроме стопки пошлых писем и нескольких карточек у нее ничего не осталось.
Тетя Лиля чувствовала себя все хуже. Она подолгу лежала неподвижно, тихо и медленно дыша. Иногда открывала рот, как будто хотела сказать что-то, но у нее ничего не выходило. И это было страшно.
Так проходили часы. Я сидела в изголовье ее кровати, слушала ее дыхание, ожидая, пока она придет в себя. Иногда подносила стакан воды. Изредка я уходила отдохнуть в свою комнату, оставляя ее одну ненадолго, но душа была неспокойна. Меня тянуло к этой старой женщине, судьба которой была такой романтичной и трагичной одновременно.
И однажды долгие часы ожидания были вознаграждены. Она открыла глаза и посмотрела на меня.