Пока мы сидели, молочные тяжелые облака, висевшие под небом неподвижным грузом, почернели. Подул ветер. Сначала он принес облегчение, но с каждой минутой становился все сильнее и злее. Я не могла поверить своим глазам, но спустя еще несколько мгновений пошел дождь. Мы с Ромой, прижавшись друг к другу, смотрели на неровные, крупные капли, которые жалили нас, как укусы. Мы вздрогнули от удивления, когда рядом с нами раздался мужской голос:
– Вы, наверное, не можете отыскать могилу? – Мы обернулись. Рядом с нами стоял невысокий мужчина в черной кипе
[60], и улыбался: – Я мог бы вам помочь.
– А вы тут все знаете? – спросила я.
– Ну, не все, – он снова улыбнулся, – но частенько здесь бываю.
Мы объяснили, какую могилу ищем и послушно пошли за ним. Пришлось еще долго плутать по кладбищу, дождь нещадно хлестал, мы промокли и продрогли, пока, наконец, подошли к могиле. Я прочитала имя покойного – Эдуард Ланцберг. Если бы я раньше знала это имя! Я бы… Я бы… Что бы я сделала? Ничего бы я не сделала. И ничего бы не изменилось. Я долго стояла над могилой. Рома и вежливый проводник не мешали мне. Слез не было. Я просто стояла и думала.
Дождь перестал. Выглянуло солнце с таким невинным видом, как будто и не было только что этого ошеломительного потока воды, обрушившегося на наши головы.
– Спасибо, – сказала я. – Я все поняла…
* * *
…В тот день, в конце сентября, она, как всегда, подняла мужа, умыла, покормила, помогла ему собраться на службу.
Истратов испытывал невероятную слабость. Каждое движение давалось с трудом, каждое слово исходило из его горла нехотя, как улитка из своего домика. Перед ним на широком столе орехового дерева лежала одна только бумага. Давно лежала, уже несколько месяцев. Стол был чистым, и лишь лист этот зловеще белел на полированном покрытии. На бумаге был напечатан список имен. Под номером два в списке была фамилия. Его фамилия! Что могло быть проще: поставить визу «разрешаю» и короткую, энергичную закорючку-подпись? Не мог. Рука отказывалась двигаться. Начальство в Москве негодовало, требовало немедленного решения. Присылало все новые разнарядки. Давно уже не было старого доктора Гинзбурга. Он пал одним из первых, и Истратов с тяжелым сердцем поставил резолюцию под списком, где значилась его фамилия. Давно уже исчезли тысячи других, невидимых, неизвестных, которые попадали под критерии для репрессий. Он подписывал, подписывал, подписывал… Исполнял свой долг.
Но теперь рука отказывалась. Он думал. Его мучили боли. Гудела голова, обжигало живот, суставы скрипели. Он знал: надежды нет. Пройдет еще немного времени, и он умрет в страшных муках. Он и так уже немало протянул – почти год. Невероятно долго! Организм все еще пытался сопротивляться, правда, с каждым днем все слабее и слабее. Тело его, медленно разлагающееся, превратится в конце концов в сгнивший и дурно пахнущий овощ, наподобие картофелины, залежавшейся в чулане: сначала из нее растут маленькие белые головки-корешки, потом покрывается она черным налетом и размягчается, потом начинает вонять, из нее льется липкая жидкость, она скукоживается, становится страшненькой и мертвой.
Он знал: это все произойдет с ним. Еще месяц, еще два – но так будет. Обычный морфий уже не помогал избавиться от болей. Лилия начала колоть ему опиум. Сейчас он страдал, ему необходима была новая порция наркотика.
Он ждет ее. Боль разрывает его на части. Он ждет ее. На столе белеет бумага, на ней чернеет имя. Имя, которое он произносил тысячи раз, мечтая о ней, лежа в пустой служебной квартире на жесткой тахте, покрытой зеленым пледом. Имя, с которым он просыпался и засыпал многие годы. Дочь врага народа, она подлежит репрессиям, как и тысячи других. Безвинных. Обреченных. И он должен поставить свою подпись.
Конец неизбежен, но его можно отодвинуть, забыть о нем на день, на час, на минуту. Он ждет ее. В голове – больной, тупой, злой – всплывают воспоминания. Помнятся в основном отрывки: камешки, мать с мертвой тушкой, первое убийство, учеба в ешиве, рождение сына, смерть его… Каждое движение дается с трудом. Он подходит к шкафу, большому, дубовому, с коваными ножками и толстыми стеклами. Из глубины его, из потайного ящика, достает потрепанный томик. Он не читал эту книгу много лет. Он, уничтоживший стольких служителей культа, рьяно боровшийся с церковным мракобесием и плутовским поповством, в секретном месте хранил святую книгу. Он открывает ее, и под ноги падают полуистлевшие засушенные цветы, которые он когда-то спрятал между страницами.
Он начинает читать. Квадратные буквы не сразу собираются в слово, чтобы потом соединиться в строку, в смысл. Сначала он ничего не понимает. Потом в памяти всплывают старые, казалось, навсегда забытые молитвы, истории, похороненные в глубине сознания, составляющие суть книги. Он листает ее. Глаз привыкает к маленьким кирпичикам-буквам, читается легче. Боль немного отпускает, он погружается в чтение. Открывает книгу малых пророков. Иона
[61].
«Возьмите меня и бросьте в море, и успокоится море для вас, ибо знаю я, что из-за меня эта великая буря вам… И подняли Иону, и бросили в море, и перестало море бушевать…»
Он ждет ее.
«Когда изнемогла во мне душа моя, Господа вспомнил я; пусть придет к Тебе молитва моя, к храму святости Твоей. А я голосом благодарности принесу жертву Тебе; что обещал Тебе – исполню. Спасение – у Бога».
Он ждет ее.
«Встал Иона и пошел в Ниневию, по слову Бога; и провозглашал, говоря: «Еще сорок дней – и Ниневия будет перевернута!» И увидел Бог, что они отвратились от дурного пути своего, и пожалел Бог о бедствии, о котором сказал, что наведет на них, и не навел».
Он ждет ее.
«И очень плохо стало Ионе, и досадно стало ему… «А ныне, Господи, прошу Тебя, возьми душу мою от меня, ибо лучше умереть мне, чем жить».
Он ждет ее.
«Как же Мне не пожалеть Ниневию, великий город, в котором более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множество скота?»
Ждет, ждет, ждет.
Бумага на столе. Книга в руках. Смердящий накопитель. Боль. Нет сил терпеть. Где она? Где она? Где она? Он подходит к окну. Низко. Он подходит к двери. Запирает ее. Снова возвращается к окну. Открывает его. Порыв ветра поднимает бумагу, уносит ее с собой. Шторы развеваются, страницы шелестят. Каждое действие дается с трудом. Берет ножницы. Отрезает длинную узкую полосу. Привязывает к дверной ручке. Другой конец привязывает к карнизу. Серединой обвязывает свою шею. Встает на стул. Зажмуривает глаза. Стул падает. Он больше ее не ждет.