— Старший центурион, прикажите легиону построиться.
Рыжий с удивлением вздергивает подбородок. Странно, он все еще способен удивляться — после всего, что мы выдержали. Центурион моргает:
— Легат?
— Теперь вы — старший центурион.
— Но…
— Выполняйте приказ, — я думаю, подняться мне или нет. Потом все же поднимаюсь. С козырька солдатского шлема срываются капли, летят вниз… падают в грязь. Кап. Кап. Кап. Вот и заканчивается моя служба. Недолго я был легатом. Да и был ли?
— Чего вы ждете, старший центурион? — я смотрю на него, он моргает; смешной, рыжий. — Особого приглашения? Или мне повторить приказ?
Центурион выпрямляется, отдает честь.
Сто тысяч лет этого не видел. С основания Рима. С того момента, как некая волчица выкормила двух засранцев — голых и крикливых, наглых и маленьких голоногих волчат. Которых она почему-то — почему? — пожалела.
По легенде, мы, римляне, вскормлены волчьим молоком. Только вот ощущение, что у меня внутри — огромная дыра, куда все это молоко вытекло. В голове звенит, и весь мир обрушивается на мой погнутый шлем…
— … — говорит центурион.
— Что?! — говорю я. — Громче, я ничего не слышу.
Глухой легат, что может быть лучше.
Когда-то я боялся оглохнуть. На мгновение мне представляется, что вокруг — тишина. И цветут луга, и где-то вдали журчит ручей, и я снова в Италии. И еще живы отец и мать. И брат Луций. И где-то далеко отсюда жив центурион Тит Волтумий, задница-центурион, гроза легионной зелени. И громогласный хвастун Виктор еще не получил свое прозвище. И жив весь Семнадцатый легион.
И все три легиона живы.
— Громче! — говорю я.
…говорят, мы многое понимаем, когда теряем слух. Потому что нас больше ничто не отвлекает.
Почему только я слышу писк, этот чудовищный писк?
Не хочу умирать глухим.
— Семнадцатый Морской построен! — орет рыжий в ответ. Я смотрю в его лицо, усталое, с ввалившимися щеками, в рыжей щетине, и скорее угадываю, чем слышу его слова.
Ничего.
— Прекрасно, — говорю я. Поворачиваюсь.
Они стоят и смотрят на меня. Весь Семнадцатый Морской Победоносный в полном составе. Нас около двухсот человек. Мы охрененны.
Уроды, инвалиды, раненые и больные. Глухие, вроде меня и слепые, вроде вон того, в середине строя — его поддерживают с двух сторон товарищи. Даже если он сейчас умрет, они будут его держать — плечами.
В жизни наступает момент, когда все остальное становится неважным.
Кроме этого плеча слева и этого плеча справа. Которые будут держать тебя даже мертвого.
— Отличная работа, старший центурион, — говорю я.
Рыжий выпрямляется еще больше.
Я шагаю к ним в полной тишине, и только писк в правом ухе висит надо мной, отражается от серого свода неба. Снег пошел. Огромные мягкие хлопья кружатся и падают на землю. Я спокоен. Пальцы на правой руке, сведенные судорогой, изуродованные, больше не гнутся.
В общем, все при деле.
Пока я иду, ступая так, словно на главной площади лагеря, неторопливо и четко, они молча смотрят на меня — две сотни лиц. Две сотни, оставшихся от двадцати тысяч. Вар, верни мои легионы! — вот что скажет принцепс.
Я говорю: Арминий, верни мой легион.
Я иду. Два шага. Пять. Когда до строя остается всего несколько шагов, они начинают кричать. Я не слышу, но чувствую раскаленную волну: мне обжигает лицо, снежинки тают на моих небритых скулах, как на раскаленном железе. Я вижу открытые рты, вижу, как они кричат. Я иду в легион. Как бы я хотел их слышать…
Боги, говорю я. Дайте мне еще немного сил.
Я подхожу; лицо пылает.
Звон не становится громче. Только ощущение грозного гула, накатывающего на меня, все сильнее и сильнее.
— Семнадцатый! — кричу я. — Победоносный! По манипулам, по центуриям стройся!
— Приготовиться, — говорю я. Я не слышу своего голоса, это так странно, что я даже повторяю: — Приготовиться.
Центурион повторяет мою команду; орет так, что я чувствую, как даже звон вокруг меня слегка колеблется, точно дым под порывом ветра.
Они выпрямляются: словно мои команды — сорванным хриплым голосом, им хорошо понятны.
Правая сторона лица уже горит. Прикладываю руку и чувствую горячее и мокрое. Горячее течет из-под шлема. Вот теперь точно — все. Слуха больше нет.
— Воины, — говорю я. — Братья! Мы последний легион в этой части Германии. И, думаю, ни скажу ничего нового… Мы погибнем.
Кажется, я не зря учился ораторскому искусству.
Я говорю только правду. Я делаю паузы. Я держу ритм.
Цицерон мог бы мной гордиться!
— Братья, я смотрю на вас и вижу перед собой лучший легион Рима…
Гипербола? Нет, правда.
Все-таки жаль, что я сейчас себя не слышу.
Потому что, судя по их лицам, я сегодня в ударе. Я убедителен. Я — красноречив.
Смешно.
Надо же. Я умудрился пропустить собственную триумфаторскую речь.
— Дайте мне меч.
— Легат, — говорит рыжий, — ваши руки… они…
И замолкает.
Пальцы не слушаются. Гладий выпадает из моей руки и втыкается в землю.
Руку свело судорогой. Врешь, сволочь. Врешь! Левой рукой я обхватываю кисть и пытаюсь разогнуть пальцы. Бесполезно. Их свело так, что завязался узел. Часть пальцев размозжена ударом. Вот теперь я точно калека. Однорукий.
Смешно.
— Легат, не получится.
— Что? — мне снова приходится угадывать. Впрочем, я всегда могу прочитать по губам. Что еще мне остается?
Надо что-то делать с изуродованной рукой. Как мне держать меч? Без пальцев?! Интересная задача. Я немного думаю, затем говорю:
— Привяжи его.
Центурион несколько мгновений смотрит на меня, моргает. Раз-другой… затем кивает. Понял. Приматывает несколькими слоями ремней.
— Крепче! Туже затягивай! Еще!
— Легат, — он пытается остановить меня. — Застой крови…
— Крепче, центурион! Крепче.
Все будет хорошо.
Даже если — не будет.
* * *
— Арминий! — кричу я, вызывая брата. — Арминий!
Вокруг ревет и шумит битва. Грохот железа, стук щитов. Выкрики, скрип кожи, крики ярости и боли. Стоны раненых. Последние вздохи умирающих…
Все здесь. Только я ничего не слышу.
Для меня вокруг — тишина.