Глупый, глупый мирмиллон, — думают сейчас трибуны, — неужели он не видит…
Вижу, граждане, вижу и получше многих из вас. Сейчас ловец схватит свою сеть, и я буду пытаться ему помешать, но не успею — я специально не успею, хотя и сделаю это очень естественно — вам не поймать меня на фальши, как вы не старайтесь, а вы и не будете стараться — вы пришли сюда отдыхать и развлекаться, вот мы вас и развлекаем… Как можем, и как умеем.
Ретиарий схватил свою сеть. Я прыгаю к нему, но не успеваю — совсем чуть-чуть не успеваю, но все же, и попадаю прямиком в сеть, запутываюсь, и с грохотом, слышимом даже в задних рядах цирка, падаю, роняя меч, и кричу на земле, как всем им кажется, от бессильной ярости…
Я продолжаю играть, я вхожу в роль, как нож в подогнанные ножны, и именно за это меня ценит ланиста — не за силу, есть намного сильнее, не за умение владеть оружием — здесь я тоже не самый-самый, и даже не за искренность — я всегда искренен, даже когда утверждаю, что небо если еще не упало, то вот-вот упадет —, нет, не за это… Я играю, и заставляю играть других, я демиург арены, и попавшие со мной в круг действуют так, как представлял я, еще только готовясь обнажить меч, и люди верят, что все это — правда.
Я роняю меч и кричу на земле, как всем им кажется, от бессильной ярости. Ловец бежит к трезубцу, оглядываясь на ходу, и ускоряет бег, увидев, как я страшным усилием пытаюсь разорвать сеть, веревки трещат — они не слишком крепкие, об этом договорено с ланистой, и начинают поддаваться нажиму…
Трибуны замирают — вот она, кульминация, момент величайшего торжества для меня, когда я чувствую, как сердца бьются в унисон с моим, и они — мои, все — мои, и их жизни теперь зависят от каждого моего жеста, слова, телодвижения, взгляда…
Особенно — взгляда.
Отчаянный, яростный взгляд не сломленного, дерущегося до конца, человека, воина, и трибуны прогибаются под его тяжестью, и симпатии теперь на моей стороне — теперь я для них не бывший раб, а ныне гладиатор, нет, теперь я нечто несравнимо большее…
Почти бог.
Да я и сам в этот миг чувствую себя богом…
…Ловец бегом возвращается, держа трезубец правой рукой на весу, подобно метателю копья. Я делаю последнее усилие, и — сеть разорвана, меч — в руке, но ноги все еще стянуты, и я поднимаюсь на одно колено, играя лицом боль, ярость, переходящую в отчаянную решимость и последнее спокойствие воина, для которого безразлично — жить или умереть.
Трезубец бьет меня в грудь, отлетает, отбитый щитом. Но удар настолько силен, что щит разлетается на куски, а мое плечо окрашивается кровью. Ничего страшного, понимаю я, всего несколько неглубоких царапин, но публике этого не понять — она видит кровь, видит гримасу боли на моем лице, и взрывается криками. Успех!
Лицо ретиария… Искаженное боевой яростью, с глубоко посаженными горящими глазами — прекрасно, это не фальшь, это — настоящее. Хорошо!
Новый удар! Я блокирую клинком, про себя браня его идиотскую форму, но что делать — наше оружие и доспехи порою выглядит самым странным образом — таковы условности боя на арене, и не мне их менять. Главное — привлечь публику, остальное приложится.
Еще удар. Я с трудом отбиваю его, пытаюсь встать с колен — сеть не дает. Все они видят раненого, измученного, но все еще могучего бойца — крики не стихают, но теперь кричат не только мне… Добей его! Не дай ему подняться! — это уже ретиарию.
Все, пора заканчивать. — понимаю я, — Публика уже натешилась, будет с нас, пора…
Коротким молниеносным ударом я вышибаю трезубец из рук ловца, и, на возврате клинка, рассекаю ему грудь. С коротким — Хх-а-а! — он отшатывается, запинаясь, падает на песок, и смотрит на меня безумными глазами с побелевшего лица — все, доиграли… Заканчивай!
Еще не все, ловец, еще не все… Осталось еще кое-что, чего никак нельзя упустить…
Я срываю проклятую сеть с ног, делаю два шага по направлению к лежащему ловцу, и ставлю на него ногу — прости, друг, они ждут, что я так сделаю — и, поднимая вверх правую руку с мечом. Взгляд на трибуны — это победа, и не только моя, но и ваша, я знаю, что вы дрались со мной, чувствуя всю мою боль, ярость, ненависть, отчаяние, так почувствуйте как я горд, почувствуйте мою радость, и облегчение оттого, что бой наконец-то кончился, и я могу пойти в казармы, отдохнуть, отмыть грязь, пот и кровь, а затем пойти в кабачок, и выпить полную чару неразбавленного вина, наслаждаясь покоем…
Я оглядел трибуны — и увидел, как все держат руки с поднятым вверх большим пальцем…
Тебе только что даровали жизнь, ловец — ретиарий, и не смотри на рану так — жить ты будешь, это я тебе обещаю; я ж не первый день на арене, могу убить одним незаметным движением, но могу и нанести страшную на вид рану во всю грудь, от которой не пострадает даже ребенок… Тебе я всего лишь срезал полоску кожи — крови на вид — озеро, а вреда никакого…
Верь мне, ловец — я не бросаю слов на ветер!
Ведь я — мирмиллон…
И этим все сказано.
ТРИ МЕРТВЫХ БОГА
(рассказ)
Кто же знал, что дальнейшую судьбу старшего центуриона Тита Волтумия я опишу на двенадцать лет раньше, чем будет написан цикл «Рим»? Но именно так и случилось.
Рассказ «Три мертвых бога» написан в 1999 году. До этого несколько лет меня преследовала картина: римский легионер в полном вооружении, стоящий против стены пластиковых щитов на улицах современного города.
Я все собирался написать роман с провалом во времени, как римский центурион попадает в Москву, спасает там девушек, переводит бабушек через дорогу, разбирается с бандюками и прочие глупости… Слава богу, так и не собрался.
Зато потом однажды меня стукнуло. Не знаю, почему. Я сел и написал рассказ за один вечер, без помарок и исправлений. В итоге в финальной версии я изменил только одно слово.
До сих пор это самый популярный мой рассказ. И его почему-то очень любят цитировать в разных политических статьях. Но я писал не о политике, я писал о людях. О человеке.
— Рр-а-а-а!
Воспоминание детства: ревущая толпа, вывернутые голыми руками камни мостовой. Улицы Скироса, ругань, беготня, крики… Дядька Флавий — огромный, всклокоченный, небритый — с глухим рычанием поднимающий над головой бревно. «Шлюхи!», кричит дядька. Это просто и понятно. Даже мне, восьмилетнему мальчишке. Шлюхи — во дворце, дворец дядька с друзьями возьмет, всем будет радость. Даже мне, Титу, пусть я еще маловат для камня из мостовой… Впрочем, для шлюх я маловат тоже.
Сейчас, набрав сорок лет жизни, став старшим центурионом Титом Волтумием, я понимаю, что дядька был прав: тот, кто ведет за собой, всегда называет сложные вещи простыми словами. Что было горожанам до свободы личности, до права и власти, до легитимности… или как ее там? Сложная вещь становится простой, когда вождь берет слово. Оптиматы — грязные свиньи, трибун — козел, патриции — шлюхи. Это было понятно мне, восьмилетнему…