Дорогая Марта!
Сегодня я сделала самую запретную вещь в мире, и именно потому, что это запрещено, мне так давно хотелось это сделать. Матушка уехала в город, то есть в Бостон, навестить свою подругу Лесли Крофт, которая хворает. Когда до нас доходят такие известия, никогда не знаешь, как к ним относиться: иногда это, скажем, небольшая простуда, но она может перерасти во что-то серьезное, а может пройти без следа. Вот и непонятно, стоит ли беспокоиться или нет. Я понимала, что матушка, скорее всего, переночует в городе: раз уж она будет в Бостоне, наверняка воспользуется случаем навестить своих родителей, к которым заходит, только когда одна или с нами. Кажется, я тебе не рассказывала, но дедушка и бабушка Джеймсоны были против ее брака с отцом и так и не смирились. Вообще-то я по ним скучаю, особенно по дедушке: когда я была маленькая, он водил меня в выставочный зал смотреть картины, а потом пить горячий шоколад в Фанейл-холл, и показывал мне кузнечика на флюгере, и мы вместе смеялись, что кузнечик запрыгнул слишком высоко и не может спуститься, потому что боится высоты.
Короче говоря, матушка уехала, и отец воспользовался этим, чтобы отправиться к Прекрасному Господину всей честной компанией, вместе с Оглоблей и Эйприл, которые замыкали шествие молчаливые и серьезные – они теперь всегда такие, когда оказываются рядом. Я смотрела, как они уходят, нагруженные корзинами с яблоками и грушами, тремя маленькими тыквами, двумя бутылками молодого сидра и галетами, которые мать напекла перед отъездом в Бостон. Настоящее пиршество. Мне пришлось остаться дома, потому что у Джун заложен носик, и она очень капризничает. Но я даже не расстроилась, ведь это единственная возможность осуществить мой план.
Все шло как по маслу. Я убаюкала Джун, уложила ее в кроватку, накрыла любимым одеялом, подложила куклу Нодо и тихо-тихо притворила дверь. Потом незаметно проскользнула в родительскую спальню; можно было уже так не осторожничать, ведь кроме меня дома никого не было, но я боялась разбудить Джун, к тому же делать что-то тайком гораздо интереснее.
Знаешь, Марта, их комната такая строгая. На кровати – покрывало из лоскутков, накопленных за целую жизнь – даже за две или три жизни, – с вышитыми на нем луной и звездами. Его шила не матушка, даже у нее не хватает терпения на такую работу. Перед нашим отъездом ей подарила это покрывало одна женщина, которую матушка всегда опекала. И матушке оно очень дорого, ведь это единственная ценная вещь, которая была у миссис Диллард, но бедная женщина подарила ее от всего сердца в благодарность за мамину помощь. Откровенно говоря, лоскутное покрывало куда больше подходит к этому дому, чем то голубое бархатное, что было у нас в Бостоне, а после того как мы переехали в Конкорд, куда-то исчезло вместе с другими изящными вещами – позолоченными деревянными столиками, керамическими лампами в цветочек, набивными стульями. Такое ощущение, что с каждым нашим переездом мы теряем что-то по кусочкам, и в конце концов у нас останется, как у Прекрасного Господина, три кастрюльки, два сюртука да одна ложка, зато мы станем абсолютными хозяевами самих себя. Надеюсь, по крайней мере, что это преимущество.
В изножье кровати стоит банкетка с тремя подушками, их вышивала я, исколов себе все пальцы, так что они облиты моей кровью, но на темном узоре из листьев этого, к счастью, не видно. Рядом скромный письменный стол с простой лампой без цветистых узоров и маминой бумагой для писем, чернильницей и пером. С отцовской стороны – полки с его любимыми книгами, точнее, с теми книгами, которые он не хочет нам давать. Но меня сейчас интересуют не они.
Я прямиком направилась к сундуку, который стоит между окнами, встала на колени и приподняла тяжеленную крышку. Матушка не запирает его на ключ, она нам доверяет. И я понимала, что собираюсь сделать что-то ужасное, но не могла удержаться. Наверное, все оттого, что тут мало других развлечений.
Сверху лежали два платья, растянувшись, будто две бесплотные барышни. Одно – шелковое цвета пыльной розы, а другое – бутылочно-зеленое. Я приподняла их и аккуратно переложила на кровать, чтобы не потревожить их сон. Под ними оказался какой-то легкий сверток. Я его развернула, оттуда выглянул пестрый ридикюль на цепочке, которая надевается на запястье, с зелеными, желтыми, белыми и черными бисерными веточками. Латунный замочек потемнел от времени, но, надавив посильнее, я смогла его открыть. Внутри лежала крохотная записная книжечка, помеченная очень далекой датой, с карандашом в серебряном футляре, подвешенном на атласной ленте цвета слоновой кости. Я сразу поняла, что это бальный блокнот. Маминым почерком рядом со списком танцев очень мелко, чтобы все уместилось на странице, были выведены имена незнакомых мужчин. Имени отца среди них не было. Он даже в юности не танцевал.
Под свертком лежал веер. Я раскрыла его: он казался хрупким, как опавший лист, и почти такого же цвета. Я поскорее его закрыла и осторожно убрала обратно, чтобы не сломать. А рядом покоилась белая лайковая перчатка, одна-одинешенька, вся сморщенная и высохшая, бедняжка. Она смахивала на руку призрака. Кому нужна одна перчатка? И куда подевалась ее пара? А, знаю: она прячется за пазухой жилета у какого-нибудь очень изысканного господина, который скачет верхом по прериям Запада. Он носит ее всегда у самого сердца, будто матушкина ручка его не отпускает, ведь он отчаянно влюбился на балу и до сих пор не может забыть ту встречу. Когда все расходились после бала, он пытался ее удержать, но в руке у него осталась лишь пустая перчатка, еще хранившая тепло ее кожи. Матушка не могла его полюбить, потому что внутренний голос ей нашептывал, что не он мужчина ее жизни; хорошо, что она подождала тогда, ведь иначе я бы не появилась на свет, или была бы совсем другой: скажем, блондинкой с зелеными глазами, маленькой и кругленькой Мэй. Меня бы даже звали не Мэй, а, скажем, Гортензия или Фиона, а может, я бы жила в Сан-Франциско или в Новом Орлеане, кто знает.