Забыл вам сказать, что Вчерашкин добился освобождения отца Сашки Гринберга. Сделать это ему, наверное, было нелегко. Недели две он возил на дачу четырех гусей с ромбами в петлицах и, кажется, самого Буденного. Пьянь шла дымная. Бабы ихние, напившись, пели под гитару и под джаз Утесова. Джаз специально привозили на автобусе «буссинге»…
Однажды Сашку позвали в столовую. Вот он – жертва троцкизма, сказал Вчерашкин. Какая-то баба, Сашка потом уверял, что киноартистка Вера Холодная, посадила его на чудесные коленки, дала выпить шампанского и шепнула Сашке, чтобы приходил ночью в бильярдную. У Сашки чуть не разорвалось сердце от волнения всего естества… Ромбы расспрашивали его об ужасной жизни в детдоме, они, оказывается, ничего об этих ужасах не знали, о педерастах-активистах, и, смеясь, велели Сашке бросить дрочить, потому что от этого, говорят, высыхают мозги, как у нашего умника – Сашка был уверен, что речь шла о Ленине, – и наступает паралич ума, что и доводит страну до разрухи и кровавого разгула. Отца обещали освободить.
Ночью Сашка пробрался в бильярдную. Артистка уже лежала пьяная и голенькая на зеленом сукне, как на лужаечке, а один из ромбов дрых на кожаном диване…
Не буду рассказывать, что там и как у них происходило.
Я забеспокоился вдруг: меня прошиб страх, почему это у меня не стоит? Почему мне по ночам не снятся бабы, и я, как князь, Пашка и Сашка, не успел трахнуть их во сне, едва только дотронувшись до руки, до ноги, до губ, до волосиков между ног, не содрогаюсь от неведомого счастья и трусиков не сушу украдкой на солнце. Почему? Я тоже вместе с Сашкой, по его приглашению, подсматривал не раз в щель дверную, или в скважину замочную, или в окно на бардачные сцены, и Сашка, бледнея, чуть ли не в беспамятстве отходил в сторону. Его трясло от слез и злобы. Он скулил: почему все так устроено, что хочет он, хочет, и не велено кем-то, ждать надо черт знает чего, когда он уже, в принципе, может в любую минуту десять раз стать папашей собственного ребенка…
А я могу? Почему я не мучаюсь?.. Что со мной?.. Ничего я себе не отшибал… До прихода Понятьева в Одинку бегали мы к баньке на баб поглядывать, и подступала же какая-то тогда духота к сердцу, и жарок разливался в паху… Почему я сейчас так спокоен? Почему?
Понимаю, гражданин Гуров, что вы сейчас не прочь потребовать тщательной медэкспертизы в надежде на компетентное заключение спецов о моей врожденной патологической недоразвитости и таким образом снять с себя обвинение в непредумышленном нанесении увечья, приведшего к невозможности гражданином Шибановым продолжать род человеческий… Понимаю. Оставьте эту надежду. Консультировался я через несколько лет со светилами. Один из них хвалился нескромно, что не раз держал в своих руках член Сталина. Гениальный и неповторимый якобы член. Я попросил подробней рассказать светило о незабываемом впечатлении. Вы понимаете, сказало светило, это трудно выразить словами. Держу, смотрю, чувствую всей душой, что гениальный, что исторический, безусловно, член в моих руках и остальные по сравнению с ним – пипки от клизм, не более, но выразить подробное впечатление словами мог бы только Гомер или же Джамбул, в общем, поэт эпического склада. Не-вы-ра-зи-мей-шее, батенька вы мой, впечатление!
Цыц, говорю, старая вредительская вонь, я тебе не батенька, давай подписку, что никому никогда не будешь открывать государственную и партийную тайну о члене Сталина! Быстро! С ума сошел? Сегодня это, а завтра японская разведка узнает секрет устройства жопы Кагановича? Или сердец остальных членов политбюро?.. И давай мне диагноз! Почему у меня не стоит? Быстро, эстет проклятый.
– Возможно, временная, очевидно, неполная атрофия функции яичек и простаты из-за предположительной травмы последних в предродовой или ранний послеродовой период жизни…
Но оставим этот идиотский разговор…
36
Идем мы однажды по лесу. Грибы собираем. Нюх у меня и сейчас гениальный на это дело. Деревня все-таки! Иван Вчерашкин, Пашка, князь и я идем однажды по лесу. Сашка уехал от нас к освободившемуся папане. Вдруг вижу в ельничке – человек в белом кителе. В руках – корзинка. Спиной к нам стоит. Курит. Палочкой лапы еловые приподнимает. Пашка по старой привычке подходит к нему и нагловато говорит: «Дядь, оставь покурить! А?»
Дядя оборачивается… Сталин!!! У меня дух зашел от ужаса, но и тоненькое жужжание только подлетающей или уже отлетевшей случайности уловила тогда душонка моя. Сталин! Пашка обалдело молчит. Иван Вчерашкин ходит где-то в низинке. Я тоже три на девять зубами умножаю, не могу помножить.
– Закуривай, Пашка, – вполголоса говорит Сталин, достав из кармана коробку папирос, – закуривай. Но мерзавец ты все-таки, что курить не бросаешь. Ты же партработником должен стать. Где отец?
– Папка-а! Папка-а! – заорал Пашка, однако быстро закурил, затянулся глубоко и жадно раз десять подряд, даже шибануло его, бросил папиросу и сказал Сталину, что эта – последняя, Иосиф Виссарионович!
– Верю. Не обижайся, если обманешь Сталина!
Тут Пашкин отец подошел. Здравствуй, говорит, дорогой Иосиф, спаситель мой!
– За это не благодари. Не обижай, – говорит Сталин. – Ты лучше скажи, Иван, почему ко мне гриб не идет? Почему даже сраная-пересраная, вроде Крупской, сыроежка не хочет назваться груздем и полезть в так называемый кузов?
– Ты, Иосиф, горец! Орлам привычней зайцев с высоты пристреливать, да и кланяться низко ваш брат не привык.
– Хорошее, научное объяснение, – говорит Сталин, – даже лести не вижу в нем. Кланяться я действительно не люблю. А это кто такой с полной корзиной? Верзила! На палача похож, не помню, из какого кино.
– Это Васька! Везет ему на грибы! Сорок семь белых набрал!.. – Тут Иван Вчерашкин быстро рассказал Сталину, как мой отец три раза грабил с ним банки и что Сталин должен его помнить, а белые расстреляли такого замечательного чистодела, мать от тифа умерла, и вот вызволил он, освободившись благодаря Иосифу, Пашку и меня из гробового детдома, основанного Крупской, чтоб у нее совсем глаза на лоб вылезли, до каких пор троцкисты будут измываться и калечить педерастией нашу молодежь?
– Не спеши, Иван, не спеши. Тише едешь, приедешь на Масленицу, – говорит Сталин…
И вот тут, гражданин Гуров, я вас попрошу расшевелить воображение, вот тут, откуда-то из-за берез, не лая, не хрипя, стрелой вылетает гигантского роста овчарка, в пасти пузырится пена, глаза безумные остекленели, белки их кровавы. Вылетает и несется прямиком на Сталина, уже выбирая на бегу мгновение для прыжка. Это было видно по вздутым в пружинистые комки мускулам. Оскалив зубы, отчего собрались на ее морде яростные морщины, вылетает из-за берез овчарка неимоверной, искаженной бешенством красоты и, как будто гипнотически приковав всех нас к месту, взлетает в воздух, уже уверенная, что через секунду клацнут ее клыки, замкнувшись на горле усатого человека в белом кителе с папиросой в зубах, клацнут клыки, и это все, что ей нужно в жизни, целиком вложенной в смертельную силу прыжка! Все!
От неожиданности и завороженности Сталин даже не шевельнулся. Я стоял ближе всех от него, и, когда пес, взлетев в воздух, был уже уверен, что клыки сейчас наконец-то клацнут на хряще кадыка, я без раздумий и прицела молотнул его кулачиной по хребтине. Он упал, оглушенный, у ног Сталина, только клок пены шмякнулся на белый китель, и пока пес не опомнился, я схватил его за задние лапы, крутанул пару раз вокруг себя вытянутую громадину и изо всей силы размозжил собачий череп о ствол старой березы… Мозгами сапоги забрызгало Сталину.