– Ре-ебенка-а? А я буду платить алименты за твоего Зеленкова? Да-а?
– Выйди вон. Как можно быстрей. Вон! – сказала НН, резко встав из-за стола и отвернувшись к окну, спиной к Гелию.
Он безжизненно побледнел. В груди была тягостная пустота. Руки его тряслись от всего происшедшего. Губы растерянно дрожали.
Если бы НН обернулась на миг, если бы только скользнула она взглядом по его искаженному мукой лицу и по затравленно ищущим помощи больным глазам, то чувство безраздумного сострадания к фигуре Гелия мгновенно пересилило бы в ней чувство, мужчинам незнакомое, – чувство унижения и оскорбления женской страсти зачать.
– Я, кажется, велела тебе выйти к чертовой матери – вон! – повторила она не истерически, но все же начиная выходить из себя.
Гелию показалось, что сейчас он бросится на колени перед НН – умолять о прощении и просить защиты от бесов. «Неужели ты не видишь, что это не я? Милая, спаси меня… это они… опять они… спаси…»
И он действительно, чуть не опрокинув стол с яствами, кинулся к ней через комнату, к окну, но вовсе не упал на колени, а лишь вцепился в блузку, бешено тряс растерявшуюся женщину и изрыгал ей в лицо такие немыслимо грязные вещи, что они убили в нем способность остановиться, опомниться, повиниться, спрятать на ее груди лицо и глаза, обезумевшие от повторения того самого ужаса.
Потом он отпустил ее так же неожиданно, как и напал, накинул пальто и с явно самоубийственной ухмылкой уставился на очень дорогой нож для разделки мяса, который он купил для НН в Мюнхене. Собственно, уставился он не на острое лезвие, а на двух каких-то типчиков, зеленевших от отсвета елки на красном фоне фирменного знака и дрыгавших ножками и ручками.
И не злодейская идея, как полагала НН, привлекла бесноватый взгляд Гелия к тому ножу, а ручка его в виде ножки горного козла с раздвоенным на конце копытцем, похожим на копытца чертика с елки.
НН не могла не перехватить эту ухмылку и этот взгляд. И тут началось нечто трудноописуемое.
15
Однако ж никак нельзя не попытаться описать происшедшее хоть вкратце.
Первой же попавшейся под руку вещью, а это была бутылка шампанского, стоявшая в судке со льдом на маленьком столике, НН метнула в неслыханного хама и попала ему прямо в скулу, чуть ниже виска. Гелий пошатнулся, защищаясь, выставил вперед руки, но было уже поздно.
В НН, видимо, взыграли роскошные гены многих национальных характеров, унаследованных ею от предков. Она бешено кидала в Гелия тарелки с разнообразной закуской и ломти студня. Размазала по лицу и сорочке любимую его свеклу с черносливом и майонезом. Разбила об голову блюдо с пирожками. Выплеснула в лицо хрен знает что со сметаной. Хлестанула по нему огромным, с чистою слезой, срезом чуть ли не последней кремлевской ветчинки, сходящей со сцены истории партии. Шмякнула в ухо красную холодную икорку из хрустальной шайбочки.
Но Гелий как бы перестал вдруг замечать побои, выплескивания-выбрасывания в лицо всякой разноцветной гущи, острой слизи душистых маринадов и приправ, ароматных жидкостей, востреньких сухариков, пропахших чесночком и жаренных на истинно прованском масле, кавказских гвоздик и молдавских хризантем.
Ничего этого он не замечал, как и НН не замечала его отвлеченности, потому что взгляд его неотрывно был прикован к стоявшему на краю стола, как на краю пропасти, огромному блюду с блаженно расположенным в его теплых фаянсовых объятиях жареным поросенком.
Веревочный шов на его брюшке слегка расперло начинкой, умело и со вкусом выполненной НН по рецепту, привезенному Гелием из деревушки в Тоскане, и из этой прорехи, еле сдерживаемой подгорелою, аппетитной веревочкой, виднелись истомленные внутренним жаром-паром кусочки потрошков, перемешанные с пучками укропа, петрушки, кинзы, со стрелками лука-порея, молодого тепличного чеснока и опять же с прованскими травками.
Но вовсе не соблазн пожрать и не зверская жадность, которые разыгрываются в нас при виде такого обольстительного первобытного блюда, магнетически привлекли внимание Гелия к поросенку.
Он заметил, позабыв обо всем остальном и обо всех действиях бушующей НН, – заметил он с изумлением и страхом приближения безумия, как все присутствовавшие в помещении демоны, демонки, бесы, чертики и типчики выстроились вдруг, верней, начали стекаться, как по команде, в несколько очередей ко всем, так сказать, входам в жареного поросенка.
Тут были и знакомые Гелию фигуры, и вовсе не знакомые, которых он видел первый раз. Одна очередь этих плазмообразных грязно-зелененьких сгустков и волчков тянулась к прорехе в брюшке, и первые эти дьявольские – судя по всему, наиболее важные по чину и занимаемому положению – фигуры бесов русской революции уже степенно раздвигали омерзительными конечностями прожаренную веревочную решеточку ограды, перелезали через нее, а затем пропадали в крайне аппетитной внутренней тьме.
У нечисти, толпившейся возле спецвхода, словно у марафонцев, висели спереди и сзади белые бирки с черными надписями, которые и говорили изумленному Гелию, что это есть демонки и бесы Диктатуры пролетариата, Монолитного Единства Партии и Народа, Бесплатного Медобслуживания, Дружбы Народов, Уверенности в Завтрашнем Дне, Блока Коммунистов и Беспартийных, Развитого Социализма, Не За Горами, Самого Демократического в Мире Правосудия, Неуклонного Возрастания Благосостояния Трудящихся – сей ложью обросший тип стоял в обнимочку с блядовито-жирной Продовольственной Программой, – разумеется, Госплана и прочей химерической советской мрази.
Другие две, менее солидные очереди, в которых наблюдалась сладострастная, с трудом сдерживаемая раздражительность – ее всегда можно было наблюдать при посадке на крымский экскурсионный пароходик семей высших и средних чинов корпуса обслуги красных клопов номенклатуры, – другие две очереди, скорей даже не очереди, по сравнению с первой, а очередишки, тянулись к пятаку поросенка, к обеим его ноздрям. Там вот-вот готова была начаться непрезентабельная давка, но, в общем-то, при проскальзывании зыбких бесенят в обе, как говорится, норки относительный порядок еще соблюдался.
Форменное безобразие происходило перед треугольненькими раструбами поросячих ушек, кулинарным каким-то чудом не обгоревших дочерна в духовке, но торчавших на лысой жирненькой макушке и даже поблескивавших при только что зажженных свечах сиво-рыжеватенькими неосмоленными волосиками.
Чертики, мелкие демонишки, бесенята и типчики так и ломились в глубину ушей, давя друг друга и беспощадно отшвыривая себе подобных в сторону, не производя при этом никаких звуков. Зрелище это отвратное напомнило Гелию издевательские пародии важнейшего из искусств на сцены пароходного бегства несчастных российских граждан и врангелевцев в Константинополь.
А перед добродушно ощеренной поросячьей пастью, слегка прикусившей клычками язычок, творилось вообще нечто невообразимое. Нечисть, совсем потерявшая личные приметы, хотя она и до этого не отличалась такой уж запоминающейся, самобытной яркостью своих внешностей, просто кишела перед пятаком; прорываясь в пасть, висла на нижних зубках, как на кольях ограды; тянулась к верхним; соскальзывала с них; отбрыкивалась, пиналась, попадала наконец туда, куда столь непристойно стремилась, и освобождала место для остальных, поспевающих непонятно к какому сигналу отбытия.