Уютом четвертый ярус отнюдь не блистал. Примерно половина древних светильников еще горела, однако пол коридоров был покрыт слоем ила – кое-где едва не в руку толщиной. Стол дежурного охранника стоял там, где был оставлен, может быть, две сотни лет назад, но древесина прогнила насквозь, и вся конструкция рассыпалась бы при первом же прикосновении. Однако вода здесь не поднималась высоко, а в дальнем конце выбранного мной коридора не было даже ила. Уложив пса на клиентскую кровать, я, как сумел, вымыл его при помощи губок, захваченных в комнате для допросов.
Мех его под коркой запекшейся крови оказался коротким и жестким, рыжевато-коричневым. Обрезанный почти под корень, хвост толщиной превосходил длину, а коротко, едва ли не начисто обрубленные уши были не длиннее первой фаланги большого пальца. В последней схватке ему здорово раскроили грудь. Мощные мускулы торчали наружу клубком сонных змей. Правой передней лапы не было вовсе: если что и осталось, все было размолото в кашу. Пришлось, уж как получилось, зашить рану в груди, а поврежденную лапу отрезать, после чего она снова начала кровоточить. Найдя артерию, я перевязал ее и подвернул шкуру, как учил мастер Палемон. Получилась замечательная культя.
Трискель время от времени лизал мою руку, а стоило мне наложить последний стежок, принялся облизывать культю, словно он – медведь и может высосать из культи новую лапу. Челюсти его были огромны, как у арктотера, а клыки – длиннее моего среднего пальца, вот только десны совсем побелели, и в челюстях осталось не больше силы, чем в руках скелета. Желтые глаза пса переполняло чистейшее, беспримесное безумие.
В тот вечер я поменялся обязанностями с парнем, которому выпало нести клиентам еду. От них всегда что-нибудь да оставалось – некоторые клиенты не едят вовсе, и два оставшихся подноса я понес Трискелю, гадая, жив ли он до сих пор.
Трискель был жив. Он даже ухитрился выбраться из кровати и подползти (ходить пока не мог) к кромке ила, где скопилось немного воды. Там я его и нашел.
На подносах были суп, черный хлеб и два графина воды. Миску супа Трискель вылакал исправно, но, попробовав скормить ему хлеб, я обнаружил, что пес не в силах как следует разжевать его. Тогда я накрошил хлеба во вторую миску с супом, а после подливал в нее воды, пока оба графина не опустели.
Уже лежа в койке, почти на самом верху нашей башни, я все думал, будто слышу, как трудно ему дышать. Несколько раз даже садился и прислушивался, но звук всякий раз пропадал, чтобы вернуться, едва я снова коснусь головой подушки. Быть может, я просто принимал за него биение собственного сердца. Да, найди я Трискеля годом-двумя раньше, он стал бы для меня божеством. Я обязательно рассказал бы о нем Дротту и всем остальным, и он сделался бы божеством для всех нас. Ныне я воспринимал его как есть, как несчастного, больного зверя, и не мог допустить его гибели – это подорвало бы мою веру в самого себя. Я был (если уже был) взрослым так недолго, что не мог вынести мысли о том, насколько я взрослый не похож на себя в бытность мальчишкой. Я помнил каждое мгновение прошлой жизни, любую мимолетную мысль, взгляд или сон. Судите сами: легко ли мне было разрушить собственное прошлое? Поднеся кисти рук к лицу, я попробовал разглядеть их, хотя и без этого знал, что на тыльной стороне ладоней набухли, проступили вены, а это – явный признак зрелости.
Во сне я снова отправился на четвертый ярус повидаться со своим огромным другом. Из раскрытой пасти его сочилась слюна. Он говорил со мной.
На следующее утро я снова понес клиентам еду и снова стянул кое-что для пса, хоть и надеялся, что он умер. Но он и не думал умирать. Он поднял морду с земли и словно бы улыбнулся во всю свою широченную – будто голова вот-вот развалится на две половинки – пасть, однако встать не пытался. Я накормил его и, уже уходя, вдруг ощутил пронзительную жалость к нему, попавшему в такое плачевное положение. Он полностью зависел от меня. От меня! Им дорожили; его тренировали, точно бегуна перед гонками; походка его была исполнена гордости, и огромную, шириной в человечью, грудь несли вперед мощные, точно колонны, лапы… Теперь он жил, словно призрак. Само имя его было смыто его же собственной кровью. Улучив удобный момент, я наведался в Медвежью Башню и постарался завести дружбу с тамошними. Они принадлежали к собственной, особой гильдии, поменьше нашей, но знаниями обладавшей не менее обширными. Схожесть наших знаний (хотя я, конечно, проникнуть в секреты их мастерства даже не пробовал) изумила меня до глубины души. Оказалось, что у них при возвышении в мастера кандидат стоит под металлической решеткой, на которую выпускают истекающего кровью быка, а в определенный период жизни каждый из братьев берет в жены львицу либо медведицу и после этого смотреть не хочет на обычных женщин…
Все это – к тому, что их взаимосвязь со зверями почти такова же, как наша – с клиентами. Надо заметить, как далеко ни уходил я от нашей башни, все, сколько их ни есть, ремесленные сообщества повторяют устройство нашей гильдии, словно зеркала Отца Инире в Обители Абсолюта, что отражаются одно в другом. Выходит, все они – такие же, как и мы, палачи. У нас – клиенты, у охотника – дичь, у купца – покупатель, у солдата – враги Содружества, у правителя – подданные, у женщин – мужчины… Все любят то, что разрушают.
Прошла неделя с того дня, как я принес Трискеля в башню, и, спустившись к нему в очередной раз, я нашел лишь следы его лап в иле. Я пошел по следам. Если бы он добрался до лестницы, один из дежурных подмастерьев наверняка упомянул бы о нем. Вскоре след привел меня к двери, за которой оказалась прорва темных и совершенно незнакомых мне коридоров. В темноте я не мог разглядеть следов, но все равно шел вперед, надеясь, что пес учует мой запах в застоявшемся воздухе и придет ко мне.
А потом я уже заблудился и продолжал идти вперед только потому, что не знал, как вернуться назад.
Насколько древни эти подземелья, возможности выяснить я не имел. Подозреваю лишь (сам не знаю отчего), что древностью они превосходят саму Цитадель. Последняя принадлежит к концу той эпохи, когда в нас еще жило стремление к чужим звездам, хотя практика полетов к ним угасала, точно очаг, в который забыли подкинуть дров. От этой эпохи, за давностью лет, не сохранилось ни единого имени, однако мы еще помним ее. А предваряли ее, должно быть, другие, полностью забытые времена – времена стремления уйти под землю, эпоха сумрачных, тесных коридоров.
Как бы там ни было, в этих коридорах мне сделалось страшно. Я пустился бегом, порой натыкаясь на стены; наконец увидел впереди пятнышко бледного дневного света и вскоре выбрался наружу сквозь отверстие, в которое едва-едва протиснул голову и плечи.
Оказавшись на свободе, я увидел, что выход привел меня на обледенелый пьедестал одного из тех древних многогранных циферблатов, каждая из многочисленных граней которых означает свой час. Потолок туннеля под ним просел от времени, и циферблат накренился так, словно сам сделался гномоном, тень коего вычерчивала течение короткого зимнего дня на белом, ровном снегу…
Летом здесь явно был сад, но не такой, как у нас в некрополе, с полудикими деревьями и лужайками на пологом склоне. Здесь в кратерах, расставленных на мозаичной мостовой, цвели розы, а вдоль стен, огораживавших двор, стояли скульптуры, изображавшие зверей, смотревших в сторону солнечных часов. Здесь были неуклюжие барилямбды; цари зверей арктотеры; глиптодоны; смилодоны с клыками-глефами… Все статуи припорошил снег. Я огляделся в поисках следов Трискеля, но обнаружил, что пес сюда не забегал.