— На ужин я приготовлю «Альфредо». — Он встаёт и собирает тарелки. — Для желудка это самая лёгкая пища. Макароны в масле со сливками и пармезаном.
— Я не хочу, чтобы ты мне прислуживал.
— Не говори глупости.
Он аккуратно опорожняет свою и сё тарелки в новый белый пластиковый пакет для отходов. Мост посуду, ножи, вилки, вытирает их и кладёт в буфет. Ещё стаканы — она согласилась попробовать белого вина. Он говорит:
— Ты же знаешь, из меня могла получиться счастливая хозяюшка.
Она резко возражает:
— Это не так. Это всё Рита Лопес. Ненавижу, когда ты так говоришь.
— Прости, — спохватывается он. — Раньше тебя это забавляло.
— Маленький мальчик в мамином платье — это одно, — начинает она.
А что другое — так и недоговаривает. Поднимается из-за стола. Неловко. Стол накреняется и со стуком опускается на место.
— Тогда я не знала, в чём туг дело.
Её резкость путает его. Это ново, и это старо. Это началось лет сорок тому назад. И не притупилось в пору, когда он был с Ритой: Рита шокировала Сьюзан. Это неумолимо продолжалось, пока Сьюзан не вышла за Ламберта, после чего она стала присылать Джуиту открытки ко дню рождения, на Рождество, и даже звонить время от времени по телефону. А с появлением Билла она заставила себя справляться и о нём — холодновато, но регулярно, величая его мистером Хэйкоком. Потом умер Ламберт, Джуит был на съёмках в Испании, поэтому не мог приехать на похороны, и Сьюзан затаила молчаливую обиду.
Он опускает свежий, с корочкой, батон в продолговатый хрустящий белый пакет, на котором красными буквами написано «Пфеффер», и плотно загибает края. Он не будет класть его сейчас в хлебницу. Хлебницу он пока не исследовал, но нетрудно догадаться, что там можно найти. Он кладет упакованный батон на столик у мойки. Быть может, близость смерти вновь заставила сё почувствовать горечь. У неё было время поразмышлять, каждый день, долгими часами сидя за ткацким станком, когда заняты только руки и ноги и не с кем поговорить. Поняли ли она, что уже не осталось ни времени, ни возможности что-либо изменить, повернуть прошлое вспять? Пока живём, все мы, вопреки здравому смыслу, хватаемся за надежду, что каким-то образом это всё же возможно.
Разве не могла в ней пробудиться прежняя горечь, когда она столкнулась с окончательной безысходностью? Ламберта нет. Разве не могла она вновь вспомнить об Унгаре, о том, как много лет тому назад она потеряла Унгара, — и снова, теперь уже в восьмидесятом, винить Джуита, как она обвинила его в тридцать девятом? Быть может, в конце концов, ему не столь уж плохо добывать себе свой трудный хлеб так, как он это делает. Нет времени подумать — во всяком случае, когда есть работа. К счастью для него актерская профессия не требует большого ума, иначе бы он давно уже жил впроголодь. Но она требует внимания и общения со множеством людей. А поскольку у него хорошая память, даже лучше, чем у Сьюзан, для него это был удачный выбор. Сейчас он сердит на себя за то, что вызвал у неё неприятные воспоминания…
Лил дождь. Длинная бетонная лестница, поднимающаяся к дому, имела водостоки, но опавшая хвоя гималайских кедров забивала узкие отверстия. Прочищать их входило в обязанности Джуита, но, когда стояла хорошая погода, он забывал об этом, а вспоминал, когда бывало уже слишком поздно. Как, например, сейчас — он взбегает по лестнице через ступеньку, поскольку, отправляясь в школу, не взял дождевик, потому что небо было безоблачным. Ступеньки превратились в маленькие водопады, и вода, уже намочившая волосы, одежду и, что хуже всего, книги, теперь начинала холодом просачиваться в ботинки. Он бегом, не глядя на лужи, обогнул дом и толкнул стеклянную дверь заднего крыльца. Положил учебники на пол, встал, как мокрая курица, дрожа всем телом и вцепившись в мокрые штанины. Попрыгал сначала на одной ноге, потом на другой, стряхивая ботинки. Спустил носки. Прошлёпал по холодному линолеуму через всю кухню за посудным полотенцем. Книжные обложки оставили на полотенце красно-сине-зелёные пятна. Чтобы об этом не узнали сразу, он решил спрятать полотенце. Поднял крышку стиральной машины и бросил его внутрь. Туда же носки. Потом он обернул книги сухой газетой и оставил их на крыльце вместе с ботинками.
Чутко прислушиваясь к голосу Сьюзан, он пустился в ванную. Она не позвала, и он решил, что сестра, должно быть, спит с закрытой дверью. Сьюзан перенесла воспаление лёгких — она вечно чем-то болела — и только начала медленно выздоравливать. Он сунул затычку на короткой мыльной цепочке в сток чётырёхлапой ванны, открутил краны так, что вода шумно ударила в дно, попробовал её рукой и убедился, что она почти обжигает. Затем, дрожа всем телом, сдёрнул с себя мокрую одежду. Но вспомнил, что мать, скорее всего, вернётся с работы — она была учителем старших классов — раньше, чем он успеет принять ванну, поэтому он голым выбежал в коридор за банным халатом, который висел на крючке с внутренней стороны дверцы стенного шкафа в его спальне. Волоча халат по полу, он также бегом возвращался по коридору, как вдруг молодой человек со стоячим воротничком пастора вышел из комнаты Сьюзан, увидел его, замер, как пригвожденный и впился в него взглядом.
Это, конечно, был Унгар, новый священник епископальной церкви святого Варнавы. Джуит с ним ещё не встречался, но Сьюзан много о нём рассказывала с восторгом в голосе и блеском в глазах. Унгар начал навещать её в больнице и продолжил свои визиты уже сюда, каждое утро около часа просиживал у её кровати, читая ей вслух. Он преподнёс ей подарки. Теперь над резным изголовьем её кровати висело распятие. Под лампой на тумбочке рядом с кроватью среди пузырьков с лекарствами лежал молитвенник. Стену украшал странный средневековый рисунок в коричневых тонах, изображающий бесподобную святую Терезу, прислонившуюся спиной к игрушечному собору. Как-то раз, заглянув к Сьюзан, чтобы сразиться с ней в шахматы, он застал сестру за молитвой. Это вызвало у него отвращение. Для него, как и для его отца с матерью, религия была обычным делом, но сё не следовало выставлять напоказ.
Он нарисовал себе этого Унгара болезненным коротышкой. А тот оказался викингом — шести футов росту, голубоглазым, с чистой здоровой кожей и, очевидно, тренированным телом, сплошь из мускулов под чёрной сутаной. Джуит быстро завернулся в халат, чтобы скрыть наготу, адресовал Унгару некое подобие улыбки, выдохнул что-то типа: «Ванну принимаем», скрылся в облаке пара и запер за собой дверь на задвижку. Он вымылся и потом лежал, вытянувшись во весь рост, в мыльно-мутной воде, пока тепло не начало вытеснять из него холод зимнего дождя. Он думал об Унгаре. Ему было не по себе от того, как пастор на него посмотрел. Унгар не просто удивился. Тут было нечто большее. Однажды Джуит уже встречался с таким взглядом. Взглядом собачье-карих глаз Джона Ле Клера. Джуит рывком сел в ванной, расплескав воду. Ему не хотелось об этом думать. Он выдернул затычку, смахнул ладонью мыльный ободок, вылез из ванны, торопливо вытерся, запахнулся в халат и туго завязал пояс.
Всякий раз, подходя к дому и замечая припаркованный у подножья лестницы серый «плимут» Унгара с медальоном святого Христофора, который болтался на зеркале заднего вида, Джуит поворачивал прочь. А если Унгар появлялся, когда Джуит бывал дома, то Джуит закрывался у себя в комнате и оставался там, делая уроки, слушая пластинки, читая, пока Унгар не уходил. Когда мать сообщила, что Унгар приглашён на обед, Джуит выдумывал неотложную репетицию своего маленького театрального коллектива, чтобы не присутствовать на этом обеде. Мать и отец ничего не замечали, но Сьюзан заметила. Она уже выздоровела, но по-прежнему много времени проводила в постели. Там она чувствовала себя в безопасности. Если бы она была на ногах, то её, возможно, заставили бы выходить на улицу, а этого она старательно избегала. Её претила мысль, что на неё — хромую и низкорослую — станут пялиться. Она лежала на кровати, держа в руках пухлую коричневую тетрадь, и подавала Джуиту глупые реплики из какой-то детской пьески, как вдруг закрыла текст и спросила: