– О нет, повелитель, ты Князь мира сего, вот он, твой трон! – Папу Тома ставят на четвереньки, и командир приглашающим жестом указывает мне на него. – Садись и правь нами!
Я встаю с колен, подхожу к папе, но вместо того, чтобы сесть ему на спину, коротким хуком справа бью дьявольское отродье в челюсть. Командир спецназа падает, утирает неразличимую кровь с красного маскхалата и злобно шепчет:
– В последний раз спрашиваю, отрекаешься ли ты от Господа, будешь ли править нами? Если нет, мы распнем тебя вместе с этим фальшивым папой.
– Не отрекаюсь. Распинайте, – говорю спокойно. – Все в руках Божьих. Кровь моя не на вас, а на мне одном. Она исцелит всех, она все исправит. – Поворачиваюсь к толпе во дворе храма и добавляю: – Прощайте, люди, и простите меня…
– Стоп, снято! – кричит старик-режиссер и хлопает от радости в ладоши. – Ну наконец-то, наконец все выучили свой текст. Сцену смерти репетировать не будем. Умирать вы станете по-настоящему. Не забудьте только раскусить шарики, когда к кресту прибьют, а дальше полная импровизация, я очень на вас надеюсь, не подведите. Всем спасибо, все свободны. Техническую группу попрошу остаться. Крест что-то заедает, чтоб его… Будем чинить.
Я спускаюсь с крыши, ассистенты режиссера набрасывают мне на плечи одеяло и дают бумажный стаканчик с горячим чаем. Рядом со мной, тоже с чаем, укутанный в одеяло, стоит папа Том. Я вопросительно смотрю на него.
– Завтра, – говорит он, – в шесть утра. Срок настал, предначертанное случится завтра.
– Но… – робко возражаю я. – Но у меня есть вопросы, я хотел бы…
– Помолимся сегодня вместе. В восемь вечера в Сикстинской капелле, – перебивает меня Иоанн Павел Третий, отхлебывает чай и быстрым шагом уходит в свой дворец греться.
* * *
Я был в Ватикане лет двадцать назад, еще до Sekretex. И Сикстинскую капеллу, конечно, видел. Тогда особого впечатления она на меня не произвела, но сейчас все по-другому: вхожу в узкую волшебную коробочку – и мир за ее стенами перестает существовать. Здесь другое измерение, хитрые законы перспективы расширяют пространство, и я попадаю в место невероятной четкости, контрастности и чистоты, словно всю жизнь близоруким был и впервые надел очки. Воздух, много воздуха, оказывается, его можно видеть, и синева такая, что аж скулы сводит от стужи. И существа в этой синеве и в этом воздухе… высокие, что ли, во всех смыслах. Плакать хочется от осознания собственной ничтожности и от того, что пустили в это удивительное место, не побрезговали, не ужаснулись нечистотам моим, пустили… Охваченный экстазом, я не сразу замечаю скромно молящегося в дальнем углу папу Тома, который, потупив взор, стоит на коленях и невнятно бормочет свои латинские заклинания. При виде меня Том прерывает молитву, подходит, останавливается и, обводя хозяйским жестом капеллу, горделиво спрашивает
– Красиво, Айван?
– Красиво, – отвечаю. – Только непонятно, как здесь молиться можно.
– То есть?
– Ну как… Молитва – это же просьба, по сути. А о чем просить, когда здесь и так все ясно. Все наши мелкие проблемки и страстишки ничто перед всем этим. Даже стыдно как-то беспокоить.
– Да, согласен. Тогда, может, не будешь задавать вопрос, который хотел задать? Раз беспокоить стыдно.
– Буду задавать, – говорю упрямо.
– А вот затем и молиться, что будешь, – ехидно улыбается Иоанн Павел Третий. – Ладно, спрашивай, ты же мирянин, тебе простительно.
– Мне кажется, мы все портим, Том. Этот гений престарелый, эти декорации, красивости, эти дурацкие посланцы ада в красных маскхалатах. Китч все это. Не прокатит. Зачем?
– А это не китч? – спрашивает папа, вздымая руки к расписанному фресками потолку. – Ты посмотри внимательно: неестественно яркие краски, аляповатые фигуры, идиотские сюжеты. Просто привыкли все…
– Да как же… – растерянно мямлю я, – это же шедевр, пятьсот лет люди смотрят, наглядеться не могут.
– А вот Микеланджело считал, что мазня, закрасить даже хотел свою пачкотню, потому что понимал кое-что… Шедевр, конечно, но только в узком человеческом смысле шедевр. Для Бога – жалкое подобие, неумелый рисунок трехлетнего ребенка. Ты пойми, Айван, люди – они, как дети или звери, любят все яркое, блестящее. Положи рядом алмаз и стеклянные бусы, выберут бусы. Им нужно все это… И красные маскхалаты, и струйка крови на белых труселях. Сейчас кажется китчем, а через сто лет не будет казаться, а еще через тысячу гениальные художники будут черпать в белых труселях вдохновение и создавать шедевры похлеще Микеланджело. А через две тысячи лет, когда все приестся, появятся пост-постмодернисты и станут издеваться над сакральными, намоленными смыслами, использовать труселя с кровью в рекламе прокладок, а после напяливать их на какого-нибудь смешного Микки Мауса. А потом тошнить всех станет от труселей в любом виде, и понадобится новый китч. Штаны какие-нибудь, желтого, к примеру, цвета…
– Но ведь это же страшно, – шепчу я, придавленный чугунной беспросветностью его логики. – Это безнадежно, это чудовищный и бессмысленный обман. Зачем тогда мы тащим этих полузверей-полудетей к свету? Я не хочу, не буду…
Папа Иоанн Павел Третий резко разворачивается и шагает прочь. Посередине капеллы он останавливается, зло расшвыривает скамейки для молитвы, освобождает место и ложится на пол… Все разрушилось, волшебное измерение исчезло, да его, пожалуй, и не было никогда. А главное, зачем жить – непонятно. И зачем умирать – тоже.
– Чего застыл?! – кричит Том. – Иди ко мне, покажу кое-что.
Я подхожу к лежащему на полу римскому папе, стою несколько секунд, переминаясь с ноги на ногу, а потом решительно ложусь рядом.
– Что ты видишь, Айван? – говорит он мне раздраженно.
Я вижу знаменитую фреску “Сотворение Адама” Микеланджело, ту самую, где рука Господа тянется к руке первого человека, но не касается ее. Фрагмент фрески с руками стал элементом массовой культуры, он растиражирован в миллионах плакатов и рекламных билбордов. Большинство людей, в том числе и я, забыли, откуда этот фрагмент. Оказывается, кроме рук, там есть еще много чего интересного. Адам, например, намного симпатичнее Бога и добрее вроде. И баба еще какая-то под боком у седого мощного старика, любовница, что ли, или Ева? Хотя какая Ева? Она же позже была создана, из ребра Адама. В целом картина и впрямь выглядит довольно нелепо, китч – он и есть китч, и баба с сиськами там явно для оживляжа, сейчас таких в каждую рекламу пихают, чтобы клиентов привлечь. Вот только руки… В руках действительно сила есть и тоска. Никогда не встретиться, никогда не соединиться руке человека и руке Господа. Оба это понимают, но все равно вечно стремятся к соединению. И от этого становится очень грустно. Так грустно, что хочется закурить. Или выпить. Или повеситься. К сожалению, ни сигарет, ни бутылки, ни веревки у меня с собой нет, поэтому я вынужденно отвечаю на вопрос главы всех католиков мира.
– Это фреска, сотворение Господом Адама. Китчуха в принципе, прав ты, вот только руки…