– Рофомм, ты хочешь стать чиновником? – ухмыльнулся Урномм Ребус.
– Я же уже сказал, что хочу стать вра…
– Тогда поехали в столицу.
В столицу, навстречу войне, никто не ехал, и даже третий класс был таким пустым, что можно было принять его за второй. Впрочем, отец не привык ездить третьим, он взял два купе в первом классе. Купе было огромным, комната, где Рофомм жил с матерью в игорном доме, пока её не повысили до должности снабженца, была меньше. Перед сном отец пришёл к нему пожелать спокойной ночи. День был странным, наполненным всякий всячиной, после такого тяжело заснуть. Но отец гладил его по волосам своими особенными, всемирно ласковыми пальцами, словно бы вычёсывая тревогу. «Интересно, а можно ли так же вычесать дурные сны?» – думал Рофомм, засыпая. Отец посетовал, что он такой взрослый, будь он хотя бы лет на пять помладше, он бы спел ему колыбельную, всегда хотелось спеть кому-нибудь, кто на тебя так похож, колыбельную.
– Спой, – прошептал Рофомм. Мама никогда не пела ему колыбельных, она любила молча, оценивающе и насторожённо.
Спят мечты под одеялом,
В звёздной песни спит планета.
Пусть, родной, сияет сон твой,
Моей нежностью согретый.
Мама не пела ему колыбельных, она никогда не говорила, что любит его, но Рофомм ни на мгновение не сомневался, что это так. «Как по-разному любят люди, – думал он, едва улавливая слова колыбельной. – Мне бы специальный прибор, чтобы увидеть любовь у каждого из них», – вот что было его последней мыслью перед тем, как он заснул.
* * *
Дитр нахмурился, чувствуя, как внутри него напряглась тень. В другом времени, в другой судьбе «статное и гордое создание» насадило отца на заборную пику с фамильным гербом – лишь за то, что Урномм Ребус жил лучше него. Шеф-душевник же отца обожал, полюбил с первого взгляда.
– Ты любил отца, Дитр? – прошептал Ребус.
– Не слишком, – коротко ответил он. – Отец уже спился, когда я родился. Мать начала следом за ним. Колыбельные мне пела сестра – пока не сбежала из дома. У меня не такая удачная семья, как у тебя, Рофомм, – добавил он, злорадно тешась, когда тень заскрежетала злобой. У тени семьи не было, а то, что могло быть, маньяк уничтожил. «Мой тебе подарок, ублюдок, – думал Дитр. – Прекрасная, хоть и съехавшая душа. Тоже уничтожишь?» Тень молчала.
– Я же ничего о тебе не знаю…
– Тебе и не надо, – резко оборвал его человек-из-ниоткуда. – Твоя мать вернулась с задания целая и невредимая?
– Целая, но злая и в царапинах, – Рофомм усмехнулся. – Когда мы приехали, она была в аптеке. Оказывается, забрала себе Эдту от Скорпионихи, которой она была даром не нужна, а зря. Когда Эдта сказала сестре, что всё равно пойдёт ко мне, она не капризничала, а всё ясно видела. Мать решила оформить над ней опеку, они с Нарлой были лучшими подругами. Отца она сразу узнала, велела убираться прочь. Тогда-то мне и рассказали всё. И обо мне, и о тебе, человек-из-ниоткуда.
* * *
– Я думал, ты погибла, – еле слышно сказал Рофомм. Мать подняла глаза на прибывших. Она стояла у пианино, за которым сидела Эдта, неумело наигрывая гаммы.
– Я единственная не погибла, – ответила она. – Так вот зачем ты ездил в Акк, – она перевела взгляд с него на Урномма, который вежливо поклонился.
– Нет, я ехал к твоим родственникам…
– У меня нет там никаких родственников, – звонко и зло вымолвила она. – Ты, – шикнула она на Эдту, – в комнату. – Девочка послушно встала с банкетки, оправив рукава. Рофомм мельком увидел, что запястья у неё расцарапанные.
– Я ему так и сказал, что в Чистой Коммуне у него нет никаких родственников. Велел остаться у меня, – начал отец, – но он рвался в столицу. Я хотел оформить над ним опеку и…
– И что? Держать при себе незаконнорождённого? Чтобы все ваши спрашивали, где ты его приблудил? – прошипела мать.
– Ты же держишь, – он пожал плечами.
– Мне можно, он мой.
– И мой тоже.
– Нет, не твой! – рявкнула мать. – Твои лишь сто союзных, которые ты мне швырнул на дорогу на юг, хватило их только до столицы, и если бы не…
– Там была целая пачка союзных! – возмутился Урномм.
– Мелкими купюрами – сто союзных. Ты вообще умеешь считать деньги?
– Не слишком, для мужчины это вульгар…
Мать застонала, закрывая лицо рукой.
– Горечь всемирная, Урномм, ты дал мне всего сто союзных – так оно и было. Я бы и в столице сдохла с голоду до родов, если б мне не помог один человек. Встретил с поезда, помог найти работу. Он – помог, а ты спохватился лишь пятнадцать лет спустя, не пытался меня найти даже! Тебе б и на него, – она кивнула в сторону сына, – было плевать, не будь он… таким.
– Я удивлён, что он такой, – заговорил Урномм. – Я думал, там будет некто… ты понимаешь.
Лирна Сироса кивнула. Она понимала – а Рофомм не понимал ничего. Он лишь чувствовал сплетения чужой боли – материнской, ощетинившейся ножами, и отцовской, глухой и нездешней, как паучий кокон. «Боль разная, – заключил он. – Интересно, как выглядит боль каждого из людей?»
– Я старалась, – вдруг тихо заговорила она. – Я запрещала ему быть жестоким, запрещала злобу и подлость. Я пообещала… – голос у неё совсем стих, она кашлянула и продолжила: – пообещала тому человеку вырастить его порядочным. Уж не знаю, ему-то оно зачем было и зачем он вообще мне помог.
– Кто-то из всемирно-нравственного аудита? – предположил отец. – Которые потом занимались антисектантской кампанией.
– Нет, явно нет. Хотя силы в нём было на десяток всемирщиков. И он знал всё. И сказал, что нет никакого Звёздного Помазанника, чушь всё это, а мне просто надо постараться – и я постаралась, – она подошла к сыну и провела рукой по его волосам. Радужки у неё посинели до черноты. – Странный человек, полный боли, с дыркой от пули в кожаной куртке, седой при молодом лице, с глазами цвета пустоты. Я не знаю, как его звали, и я видела, как он ушёл в никуда, пока я провожала его взглядом, – он исчез одним мгновением, бесследно. Он о нас всё знал.
– Я не видел такого человека в Мариле, – протянул отец.
– Я в Коммуне тоже не видела. Так нелепо – пёкся он не обо мне, а о нём. Сказал, что Звёздный Помазанник вырастет чудовищем, если его не…
– Да что вы оба говорите?! – возмутился Рофомм. – Я не понимаю!
– …если его не любить, – мать не обращала на него внимания. – Я до самого его рождения не знала, смогу ли я его любить, и лишь потом поняла, что люблю, – поняла сразу и бесповоротно. На всём моём теле лишь один добрый шрам – от его рождения, другие – от безнравственного мракобесия.
Отец вздохнул и распахнул кафтан, затем выпростал рубаху из брюк, обнажая грудь и живот. Через всё его тело тянулся тонкий глубокий шрам, словно от ожога, уходя куда-то вниз.