С Фридрихом‑Вильгельмом III я не нахожу в личности Вильгельма II никакого сходства. Первый был молчалив, робок, не любил показываться в публичных местах и был чужд стремлению к популярности. Я вспоминаю, как в начале 30‑х годов на смотру в Штаргарде его недовольство вызвали овации, нарушившие безмятежное пребывание среди его померанских подданных. В тот момент, когда рядом с ним запели «Heil Dir im Siegerkranz» [ «Слава тебе в венце победителя»] вперемежку с криками «ура», громкое и энергичное выражение недовольства короля сразу заставило замолкнуть певцов. Вильгельм I получил свою долю этого отцовского наследства скромности, преисполненной чувства собственного достоинства, и испытывал неприятное ощущение, когда оказываемые ему почести переходили границы хорошего вкуса. Лесть a brule pourpoint [грубая лесть] вызывала его недовольство; его отзывчивость на всякое выражение преданной любви немедленно охлаждалась под впечатлением преувеличения или заискивания.
С Фридрихом‑Вильгельмом IV ныне правящий император имеет общую черту: дар красноречия и потребность пользоваться им чаще, чем следует. Он так же легко находит слова; однако его двоюродный дед был осторожнее в выборе выражений, а быть может, также трудолюбивее и образованнее его. Для внучатого племянника стенограф не всегда допустим; речи же Фридриха‑Вильгельма IV редко дают повод к критике с стилистической точки зрения. Они являются красноречивым, а иногда поэтическим выражением мыслей, которые в то время могли иметь значение движущей силы, если бы за ними последовали соответствующие дела. Я очень хорошо помню, какое воодушевление вызвали коронационная речь короля и его публичные выступления по другим поводам («Alaaf Koln»). Если бы за ними последовали энергичные решения, в таком же вдохновенном духе, то они уже тогда могли бы оказать мощное воздействие, тем более что в то время еще не притупилась способность к политическим эмоциям. В 1841 и 1842 гг. можно было с меньшими средствами достичь больших результатов, чем в 1849 г. Об этом можно судить беспристрастно после того, как осуществлено то, что в то время составляло предмет желаний; а кроме того тогда, когда потребностей 1840 г. в национальном смысле уже нет налицо, даже, наоборот, «Le mieux est l’ennemi du bien» [ «лучшее – враг хорошего»] – одна из наиболее метких поговорок, против которой немцы теоретически склонны грешить больше, чем другие народы. С Фридрихом‑Вильгельмом IV у Вильгельма II то сходство, что основа политики их обоих коренится в представлении, что король и только король лучше других знает волю Божью, согласно этой последней управляет и потому требует повиновения, основанного на безусловном доверии, не обсуждая с подданными своей цели и не посвящая их в свои планы. Фридрих‑Вильгельм IV не сомневался в своем привилегированном положении у Бога; его искренняя вера соответствовала образу иудейского первосвященника, который один вступает в святая святых.
В некоторых отношениях тщетны попытки найти аналогию между Вильгельмом II и его ближайшими тремя предками. Свойства, которые составляли основные черты характера Фридриха‑Вильгельма III, Вильгельма I и Фридриха III, не выступают у молодого государя на первый план. Известное робкое недоверие к своим силам уступило место в четвертом поколении такой решительной самоуверенности, какой мы не видели на троне со времени Фридриха Великого и встречаем только у ныне правящего государя. Его брат принц Генрих, видимо, отличается такой же неуверенностью в собственных силах и такой же внутренней скромностью, которые при более близком ознакомлении можно было констатировать у императоров Фридриха и Вильгельма I, несмотря на все их олимпийское достоинство. У Вильгельма I глубокое и благочестивое упование на Бога, при скромном и смиренном перед Богом и людьми представлении о собственной личности, содействовало той твердости решений, которую он проявил во время конституционного конфликта. Сердечная доброта и искренняя правдивость обоих государей заставляли мириться с некоторыми отклонениями от общепринятых представлений о значении королевского происхождения и помазания на царство.
Пытаясь нарисовать образ теперешнего императора после прекращения моей службы у него, я нахожу, что свойства его предков воплощены в нем в такой форме, что могли бы иметь для моей привязанности большую притягательную силу, если бы были одухотворены принципом взаимности между монархом и подданными, между господином и слугой. Германское ленное право предоставляет вассалу, кроме обладания леном, мало правомочий, но дает право на взаимную верность между ним и феодалом; нарушение верности как с той, так и с другой стороны считается изменой. Вильгельм I, его сын и предки в большой мере обладали этим чувством верности, и оно является существенной основой для привязанности прусского народа к своим монархам. Это психологически понятно, так как склонность к односторонней любви не может являться постоянной движущей силой человеческой души. По отношению к императору Вильгельму II я не мог отрешиться от впечатления односторонней любви. Чувство, которое является наиболее прочной основой всего строя прусской армии, – чувство, что не только солдат никогда не оставит на произвол судьбы офицера, но и офицер – солдата, то чувство, которому, доходя даже до крайности, следовал Вильгельм I по отношению к своим подчиненным, до сих пор не обнаруживается в такой мере у молодого государя. Притязание на безусловную преданность, доверие и непоколебимую верность у него возросло, но склонность в обмен на это проявить со своей стороны доверие и верность до сих пор не обнаружилась. Легкость, с какой он, без объяснения причин, расстается со своими испытанными слугами, даже с теми, с кем он до того обращался, как с личными друзьями, – не усиливает, а ослабляет чувство доверия, которое в течение ряда поколений господствовало среди слуг прусских королей.
С переходом от гогенцоллерновского духа к кобурго‑английским понятиям было потеряно нечто невесомое, но трудно возместимое. Вильгельм I, быть может, выходя за пределы целесообразности, защищал и покрывал своих слуг также и в случае несчастья или неудачи. Вследствие этого у него были слуги, привязанные к нему и старавшиеся быть ему полезными даже в ущерб себе. Его теплая, сердечная благожелательность к другим становилась вообще непоколебимой, если к ней присоединялась благодарность за оказанные услуги. Он всегда был далек от мысли считать собственную волю единственной линией поведения и безразлично относиться к оскорблению чужих чувств. Его обращение с подчиненными всегда оставалось благосклонным обращением высокой особы, и этим смягчались размолвки, происходившие на деловой почве. Доходившие до его слуха наветы и клевета парализовались благородной прямотой его характера; карьеристы, единственная заслуга которых заключается в бесстыдной лести, не имели у Вильгельма I шансов на успех. Он не поддавался закулисным влияниям, и его нельзя было натравливать против его слуг даже в тех случаях, если это исходило от самых близких к нему высокопоставленных особ; а если он вступал в обсуждение такого рода сообщений, то делал это в открытой беседе с человеком, за спиной которого предполагалось воздействовать [на короля] путем этих сообщений. Когда он был другого мнения, чем я, то открыто высказывал мне это, обсуждая со мною вопрос, и если мне не удавалось убедить его, то я, когда это было возможно, подчинялся, а если это оказывалось невозможным, то откладывал дело или окончательно отказывался от него. Мои друзья искренне, а мои противники тенденциозно преувеличивали мою независимость в руководстве политикой: в тех случаях, когда король оказывал длительное и основанное на его личном убеждении сопротивление моим желаниям, я отказывался от них, не доводя до конфликта. Я довольствовался достижимым, и до strike [забастовки] с моей стороны доходило только в тех случаях, когда было задето мое личное чувство чести, как это имело место со стороны императрицы в вопросе «Reichsglocke», или в истории с Узедомом, в результате масонских влияний. Я не был ни царедворцем, ни масоном.