Не лишено также интереса, каким образом я впоследствии приобрел доверие, а когда мы оба были уже министрами, – пожалуй, и дружбу, этого вспыльчивого, но щепетильного в вопросах чести человека. Однажды, когда я был у него по делу, он вышел из комнаты, чтобы переодеться, и, уходя, передал мне депешу, только что полученную им от своего правительства, с просьбой прочитать ее. Из содержания бумаги я понял, что Рехберг по ошибке дал мне документ, хотя и касавшийся того дела, о котором шла речь, но предназначавшийся только ему лично и, очевидно, сопровождавшийся другим – неконфиденциальным. Когда он вернулся, я возвратил ему депешу, сказав, что он ошибся и что я забуду то, что прочел; я действительно хранил полное молчание по поводу его промаха и ни в своих донесениях, ни в беседах, ни прямо, ни даже косвенно не использовал ни содержания секретного документа, ни того факта, что Рехберг ошибся. С тех пор он питал ко мне доверие.
Если бы соответствующие попытки, относящиеся ко времени министерства Рехберга, оказались успешными, они могли бы привести к созданию общегерманского союза на основе дуализма, к образованию в Центральной Европе 70‑миллионной империи с двуглавым увенчанием; Шварценберг в своей политике стремился примерно к тому же, но с единым австрийским увенчанием и с низведением Пруссии на уровень среднего государства. Последним опытом в этом направлении был съезд князей 1863 г. Если бы политика Шварценберга в ее посмертной форме съезда князей увенчалась в конце концов успехом, то на первый план, по‑видимому, выдвинулось бы прежде всего использование Союзного сейма для репрессий в области внутренней политики Германии по образцу того пересмотра конституций, к которому Союз уже приступил в Ганновере, Гессене, Люксембурге, Липпе, Гамбурге и пр. Подобная же участь могла постигнуть и прусскую конституцию, если бы король не считал это ниже своего достоинства.
В результате моего сближения с Рехбергом можно было бы достичь дуалистического увенчания и равноправия Австрии и Пруссии; и при этом нашему внутреннему конституционному развитию не обязательно угрожало бы болото реакции Союзного сейма или одностороннее поощрение абсолютистских стремлений в отдельных государствах; соперничество двух великих держав служило бы защитой конституции. При дуалистическом увенчании – Австрия, Пруссия и средние государства должны были бы соревноваться между собой, чтобы заслужить одобрение общественного мнения в пределах всей нации и отдельных государств; трения, которые возникали бы при этом, предохранили бы нашу общественную жизнь от застоя, подобного тому, какой начался со времени Майнцской следственной комиссии; период либеральной деятельности австрийской печати, соревновавшейся с Пруссией, хотя бы только в области фразы, показал уже к началу 50‑х годов, что незавершенная борьба за гегемонию была полезна для оживления наших национальных чувств и для конституционного развития.
Но та реформа Союза, которой добивалась Австрия при помощи съезда князей в 1863 г., поставила бы узкие рамки соперничеству между Пруссией, Австрией и парламентаризмом. Династический страх перед Пруссией и парламентской борьбой обеспечил бы при намечавшейся тогда реформе преобладание и господство за Австрией, у которой было бы прочное и систематически обоснованное большинство в Союзе.
Внешнеполитический вес Германии при обеих системах – дуалистической и австрийской – зависел бы от той степени единства и сплоченности, которая была бы достижима для всей нации при каждой из этих систем. Как показал весь ход датских осложнений, Австрия и Пруссия, действуя заодно, представляли собой такую силу в Европе, что ни одна из прочих держав не была расположена легкомысленно напасть на нее. До тех пор пока Пруссия занята была этим вопросом одна, хотя бы и при полной поддержке общественного мнения немецкого народа, включая средние государства, дело не двигалось вперед и приводило к таким итогам, как перемирие в Мальме и Ольмюцская конвенция. Как только при Рехберге удалось привлечь Австрию к единодушному выступлению вместе с Пруссией, удельный вес обеих немецких держав оказался достаточно внушительным, чтобы удержать прочие державы от возможных поползновений к вмешательству. На протяжении новой истории Англия постоянно ощущала потребность в союзе с одной из континентальных военных держав, добивалась этого, в зависимости от английских интересов, то в Вене, то в Берлине и, переходя внезапно от одной опоры к другой, как это было в Семилетнюю войну, не придавала особого значения упрекам в том, что она покидает старых друзей. Но когда оба двора стали действовать совместно и заключили союз, английская политика не сочла уместным (ihres Dienstes) выступить против них в союзе с одной из опасных для нее держав – с Францией или Россией. Если бы, однако, прусско‑австрийская дружба была подорвана, то и на тот раз последовало бы вмешательство в датский вопрос европейского сеньорен‑конвента под руководством Англии. Вот почему поддержание доброго согласия с Веной было для нас чрезвычайно важно во избежание того, чтобы наша политика не сошла снова с правильного пути; это служило нам защитой против англоевропейского вмешательства.
4 декабря 1862 г. я раскрыл мои карты графу Карольи, с которым был в дружеских отношениях. Я сказал ему:
«Наши отношения должны стать либо лучше, либо хуже, чем сейчас. Я готов вместе с вами сделать попытку улучшить их. Если это не удастся из‑за вашего отказа, то не рассчитывайте, что нас можно будет связать фразами о дружбе и союзе. Вам придется иметь дело с нами, как с великой европейской державой; параграфы Венского заключительного акта не в состоянии задержать историческое развитие Германии».
Граф Карольи, человек честного и независимого характера, несомненно, в точности доложил все то, о чем мы говорили с ним доверительно с глазу на глаз. В Вене, однако, со времени Ольмюца, Дрездена и всемогущества Шварценберга установился ошибочный взгляд; нас привыкли считать более слабыми и особенно более робкими, чем нам следует быть, и стали придавать в вопросах международной политики слишком большое значение родственным узам и любви, соединявшим царствующие дома. Военные выкладки прежнего времени приводили, правда, к тому выводу, что, если бы война 1866 г. была объявлена уже в 1850 г., наши шансы были бы сомнительными. Но рассчитывать на нашу робость еще в 60‑х годах было ошибкой, при которой не учитывалась перемена царствования.
Фридрих‑Вильгельм IV также легко решился бы, вероятно, в 1850 г. на мобилизацию, как его преемник в 1859 г., но он едва ли решился бы вести войну. При нем была опасность, что уловки, подобные тем, к которым прибег в 1805 г. Гаугвиц, поставят нас в ложное положение; в Австрии и после действительного разрыва решительно перешли бы к порядку дня независимо от наших колебаний и наших попыток найти компромисс. Король Вильгельм был столь же не расположен рвать с отцовскими традициями и установившимися семейными отношениями, как и его брат; но если он все же считал себя обязанным принять скрепя сердце какое‑нибудь решение, повинуясь чувству чести как в смысле прусского porte‑eрее [честь мундира], так и в смысле монархического самосознания, то уж тот, кто следовал за ним, мог быть уверен, что он не будет оставлен на произвол судьбы. С этой переменой в характере высшего руководства в Вене считались недостаточно и слишком полагались на то влияние, которое можно было оказывать ранее на берлинские решения через так называемое общественное мнение, создаваемое с помощью своих агентов в прессе и субсидий газетам, а равно и на то воздействие, которое хотели и могли оказывать и впредь через державных родственников и путем переписки членов королевского дома.