Скрип перьев как по волшебству прекратился, и воцарилась мертвая тишина, что привело меня в сильное замешательство, однако я продолжил нести чушь:
– Я на днях слышал… то есть, вы сказали… Или это в газетах писали? Или еще где-то… Что-то о вашей бедной жене, понимаете? О том, что она потеряла голову. Вы не могли бы сказать мне, как произошел этот несчастный случай – если это был случай?
Когда я умолк, Деннисон прошел мимо меня, словно он меня и не заметил, обошел стол, с серьезным видом уселся на стул и посмотрел на остальных клерков. Затем он заговорил – спокойно, не проявляя никаких эмоций:
– Джентльмены, я давно хотел поговорить об этом, но поскольку вы не поощряли меня к этому разговору, я решил, что вам все равно. Теперь я благодарю вас всех за дружеский интерес, проявленный к моим делам. Я немедленно удовлетворю ваше любопытство по этому поводу, если вы пообещаете мне больше не возвращаться к этой теме и не задавать мне об этом никаких вопросов.
Мы все поклялись честью, что не станем этого делать, и мигом собрались вокруг него. Он на мгновение склонил голову, потом поднял ее и тихо сказал:
– Голова моей бедной жены была откушена!
– Кем? Чем? – воскликнули мы все, затаив дыхание.
Он взглянул на нас глазами, полными упрека, повернулся к столу и принялся за работу.
Мы все последовали его примеру.
Заклинательница птиц
Многие подозревали фрау Гаубенслошер в колдовстве. Не думаю, что она была ведьмой, но я не хотел бы клясться в этом в суде – разве что от моего свидетельства многое бы зависело, и меня бы заранее хорошенько подкупили. Множество обвиненных в колдовстве людей сами решительно не верили в это обвинение, пока, подвергнувшись расстрелу серебряной пулей или варке в кипящем масле, не обнаруживали, что не в состоянии выдержать проверку. Надо признать, что все признаки были не в пользу фрау. Во-первых, жила она одна, в лесу, и у нее не было списка визитов. Это было подозрительно. Во-вторых – и главным образом именно поэтому она приобрела дурную репутацию – вся домашняя птица из окрестных дворов относилась к ней с бескомпромиссной враждебностью. Когда она проходила мимо стаи кур, уток, индюшек или гусей, одна из птиц непременно начинала за ней гнаться, опустив крылья, вытянув шею и раскрыв клюв. Иногда к ней с шумными криками присоединялась вся стая, но всегда находилась одна самая шустрая и решительная птица, которая с неослабевающим пылом гналась за фрау, пока та не скрывалась из вида.
В таких случаях было очень больно наблюдать за тем, как пугалась наша дама. Она не кричала – ее органы крика словно утрачивали силу; как правило, она и не ругалась – просто принималась идти как можно быстрее, читая про себя молитвы и явно преисполнившись страха и ужаса.
Объяснение, предложенное фрау в отношении этих неестественных преследований, было крайне неубедительным. Она говорила, что однажды ночью, давным-давно, у ее двери объявился искавший помощи несчастный гусак, грязный и истощенный. Жалобным голосом он утверждал, что долгие месяцы не ел ничего, кроме луженых гвоздей и пивных бутылок, и не ночевал на насесте под крышей так долго, что уже и забыл, каково это. Не выделит ли она ему место на каминной решетке, и не принесет ли шесть-восемь холодных пирогов, которыми он с удовольствием занялся бы, пока она будет готовить ему ужин? Она осталась глуха к его просьбам, и он ушел. На следующую ночь он вернулся и принес документ, подписанный попечителем бедных из местного прихода; в документе говорилось, что он экстренно нуждается в помощи.
К этому времени добродушие фрау совершенно истощилось; она убила гусака, положила в горшок и сварила с приправами. Она варила его три или четыре дня, но не съела, потому что зубы у нее были как у всякого другого – может, и не слабее, но уж точно не крепче и не острее. Она сунула его в молотилку своего знакомого; молотилке удалось разжевать некоторые более молодые части гуся, но она безнадежно сломалась на его шее. С того момента бедная старая карга жила под властью великого проклятия. Куры гнались за ней словно за летающим жуком; гуси преследовали ее, как будто она была шустрым головастиком; утки, индюки и цесарки упрямо и неутомимо нападали на ее след.
Была в этой истории закваска неправдоподобия, из-за которой весь рассказ раздувался до чего-то невероятного: гуси не садятся на насест, и ни один из них не просидит на каминной решетке так долго, чтобы хотя бы успеть вымолвить «Джек Робинсон». Так что живи фрау за тысячу лет до появления здравого смысла – скажем, полвека назад, когда все необычное попахивало сверхъестественным – оставалось бы только решить, что она ведьма. Если бы она была слабой и иссохшей, люди сожгли бы ее, не раздумывая; однако они не хотели доводить дело до крайностей без законных улик. Они были осторожны, так как недавно уже совершили несколько ошибок, приговорив двух или трех женщин к сожжению, а когда раздели их, то их тела и конечности вовсе не искупили то омерзительное обещание, которое давали их морщинистые руки и лица. Суд устыдился того, что поджарил относительно пухлых и предположительно невинных женщин, так что наказание фрау было отложено до сбора достаточного количества улик.
Тем временем распутный юноша по имени Ганс Блиссельвартль сделал удивительное открытие: ни одна из тех птиц, что гонялись за фрау, не вернулась, чтобы этим похвастаться, словно короткая карьера на военном поприще отучала их от любви к мирной жизни и к себе подобным. Преисполнившись невыразимых подозрений, Ганс однажды пристроился в арьергард погони молодой курицы за робкой дамой. Они бежали слишком быстро, однако пятнадцать минут спустя, когда он внезапно ворвался в дом к фрау, он застал ее кладущей на решетку в очаге свою Немезиду – ощипанную и выпотрошенную. Фрау явно была в замешательстве, и хотя осуждающий Блиссельвартль не мог не признать в этом ее поступке некоторой поэтической справедливости, он также не мог не признаться самому себе, что было в этом что-то эгоистичное и грязное. Он решил, что это все равно что сунуть в бутылку докучливое привидение и продать его, выдав за очищенный лунный свет, или надеть узду на кошмар и запрячь его в повозку.
Когда стало известно, что фрау ест своих пернатых преследователей, терпение сельчан отказалось от этого нового испытания: ее немедленно арестовали и обвинили в том, что она извращает благородное суеверие, ставя его на службу своим эгоистичным потребностям. Я не стану описывать суд; достаточно будет сказать, что ее признали виновной. Но даже после этого у людей не хватило духу сжечь как ведьму пожилую женщину, обладавшую полными округлыми формами, так что они колесовали ее как воровку.
Остается объяснить безумную неприязнь домашней птицы к этой безобидной даме. Отвергнув ее теорию, я считаю своим моральным долгом выдвинуть собственную версию. К счастью, лежащий передо мной список принадлежавших ей вещей представляет собой довольно прочную основу для моих выкладок. Среди этих предметов я особо отмечу «длинную тонкую шелковую леску и крючок». Если бы я был домашней птицей – скажем, гусем, и мимо проходила бы недружественная дама, жующая конфету, и она уронила бы славного толстого червяка и пошла бы дальше, не заметив потери, то думаю, я бы постарался схватить червяка и улизнуть. И если бы, проглотив этого червяка, я бы почувствовал, что меня влечет к этой даме сильная личная привязанность, то думаю, я уступил бы ей, не имея возможности ничего с этим поделать. А если бы потом дама решила побежать, а я побежал бы за ней, издавая громкие крики, то думаю, это выглядело бы так, словно я занят весьма предосудительной погоней, не так ли? Мне, с моим образованием, дело представляется именно таким; но я, разумеется, могу ошибаться.