Томас Алар в роли Оливии ничуть не лучше: лицо его густо выбелено, губы намазаны красным, щеки — ярко-розовым, брови нарисованы темным, а на голове сидит смоляной парик с тугими кудрями. Платье тоже заслуживает внимания: черное, с длинными рукавами и высоким воротником, отделанное затейливыми белыми рюшами. На женщину он все равно не похож, особенно на мой взгляд. Ему восемнадцать, перестать играть женщин стоило года два назад. Он слишком высок и крепок, пышные рюши скрывают выдающийся кадык. Говорит он неровным фальцетом, а в этой сцене еще и напяливает плотную темную вуаль. Как на похороны. Но при этом Томас хороший актер. Он подчеркивает свою мужественность, вызывая всеобщий смех. А ходит так, как будто плывет над полом. Когда мастер Шекспир впервые увидел эту забавную походку, то хохотал так, что чуть не обмочился.
На этой репетиции впервые присутствует публика. Не занятые в пьесе актеры, рабочие, портные, музыканты и сам мастер Шекспир собрались перед сценой, чтобы мы почувствовали, на что будет похоже само представление.
— Не забывайте, что ее величество усадят в центре, — уверенно говорит Ник Тули. Он-то уже множество раз выступал перед королевой и двором. — Зрение у нее уже не то, что прежде, да и слух тоже, так что она устроится поближе. По сторонам рассядутся ее фрейлины. Займут весь первый ряд. За ней с одной стороны будут сидеть аристократы с женами, с другой — самые любимые придворные, за ними — министры, а позади всех — стража. На худших местах, понятно. — Он переглядывается с Бёрбеджем, оба ухмыляются. — Все эти стражники побывали на дюжине пьес, но вряд ли увидали хоть одну.
Эти сведения куда полезнее, чем он думает.
До конца репетиции мы успеваем пройти примерно половину пьесы. Солнце клонится к раннему зимнему закату, тени становятся длиннее, стелются по сцене. Я спрашивала Райтов, почему нельзя просто зажечь свечи или факелы и продолжать репетицию, а они объяснили, что рискованно разводить огонь в театре, где одна-единственная искра может сжечь все здание.
Мы все толпимся в гримерной. Актеры, рабочие, портные, музыканты. Нас, может быть, человек сто. Но мне все равно, что сто, что тысяча — мне придется перед ними раздеться. Разумеется, в начале репетиции это тоже произошло, когда я переодевалась в сценический наряд. Но тогда людей было гораздо меньше. Почти все актеры либо ходили по двору, либо накладывали грим, либо разбирались с собственными костюмами. Никто на меня не смотрел. Может, и сейчас на меня никто не смотрит. Делать все равно нечего, и я решаю просто начать.
Туфли, бриджи, чулки и подтяжки я снимаю быстро. Не успевает холодный зимний ветер укусить голые ноги, как я уже натягиваю обычные штаны, завязываю их, надеваю сапоги. Но сложнее всего с дублетом. Жесткий белый жаккард спереди застегивается на сотню маленьких, обшитых черным фетром пуговиц и на крючки. Поверх наброшен плащ, пряжки на плечах соединены цепочкой. Госпожа Люси минут двадцать потратила, застегивая все это. Снимать придется в том же порядке. Пряжки расстегиваются легко, плащ падает на скамью. Тугие крючки, плотно стягивающие ткань на ключицах, тоже быстро поддаются. Но остаются пуговицы. Очень красивые и совершенно ужасные. У меня дрожат пальцы, я вся обливаюсь потом, проталкивая их сквозь крошечные петли, раз за разом.
Наконец я справляюсь с последней. Стягиваю тяжелую ткань с плеч. И теперь меня прикрывает, маскируя истину, только тонкая муслиновая рубашка, мятая и влажная. Приглядевшись, нетрудно заметить полосу ткани, туго перетянувшую грудь, а еще узкие плечи и слишком изящные ключицы. И кожу, чересчур тонкую и гладкую для юноши моего возраста. Но на меня никто не смотрит, так что я надеваю рубашку, сверху еще одну, грязную куртку и перчатки. Шапки у меня нет — вчера вечером я отдала ее Тоби.
Оказавшись в безопасности, я думаю, что нужно найти его. Но, оглядываясь, вижу только актеров, которые расхаживают без рубашек или вовсе нагишом, порой толкаясь плечами или хлопая друг друга по задам. Я понимаю, что должна немедленно уйти, и убегаю, стараясь отводить взгляд, на лестницу. Через заднюю дверь выхожу на улицу.
Нынче морозно, с неба падают мелкие снежные крошки, завиваются струйками под ногами. Такой снег, который белит ресницы и лезет в нос, в Корнуолле называют lusow, то есть «зола». Холодно, я без шапки, нужно идти домой. Но Йори останется у Кейтсби допоздна, а в одиночестве сцдеть в моей ободранной комнатушке не слишком интересно. Поэтому я иду по Бэнксайду, прикидывая, чем можно заняться.
Когда я только начала работать с Кейтсби и еще не получила роль в пьесе Шекспира, то много времени бродила по Лондону. Я хотела познакомиться с городом, освоиться, не бояться ни днем, ни ночью. В Ланхерне такое было невозможно. Это не для девушки, не для католички и уж конечно не для дочери аристократа, который самолично решал, что мне делать. Я бы все отдала, чтобы отец остался жив, но моя новообретенная независимость мне нравится. Я стараюсь не звать ее свободой, потому что начинаю понимать, что в этом мире свобода даром не дается. За нее приходится платить.
Я спускаюсь по одной из множества лестниц к Темзе. В обычный день там ждали бы лодки, чуть подпрыгивая на волнах. Но сейчас часть реки покрылась льдом, и лодки ушли куда-то в другое место. Люди веселятся и скользят по льду, а расторопные торговцы уже поставили на берегу деревянный навес, где торгуют горячим вином, жареными каштанами, карамелью, засахаренными яблоками и всякими мелочами с привязанными к ним ленточками — вешать на йольские деревья. Берег выглядит куда наряднее, чем обычно, вдоль доков горят фонари, отблескивая на грубом речном льду. Слышны смех и болтовня, пахнет дымом, сахаром и пряностями.
Я расстаюсь с парой монет в обмен на чашку вина, главным образом чтобы погреть руки. Но вино сладкое и вкусное. Я согреваюсь и иду вдоль берега, поскальзываясь и уворачиваясь от детей, которые бегают вокруг. Они подначивают друг друга вылезти подальше на лед, к белому флагу, установленному в пятидесяти примерно футах от берега, туда, где прочный лед кончается.
Я останавливаюсь перед лотком, с которого торгуют бисквитами в форме звезд, сердец и цветов. Бисквиты пухлые, посыпаны цветным — желтым, красным и розовым — сахаром, по сторонам проступает джем. Стоят они по пенни за штуку, сущий грабеж. Вообще я бы могла и украсть один, но это грех, а я уже собираюсь совершить грех куда худший.
— А ты знаешь, что их вообще на деревья вешают? — слышу я голос Тоби и резко поворачиваюсь, чуть не врезаясь в него. — Ну, так задумано. Для украшения. Но вообще не знаю. Ими любуются или едят? Или и то, и другое? Представляешь, приходишь в дом, говоришь, что у них красивое рождественское дерево, и объедаешь его. Странный обычай. Ужин и так можно найти.
Он стоит совсем рядом, на плечах у него лежит снег, щеки горят. Я так удивлена его появлением, что не нахожусь с ответом. Он лезет за пазуху и достает мою шапку.
— Хотел раньше отдать, но ты убежал.
— И как ты меня нашел?
— Повезло, наверное. Пришел сюда выпить горячего вина и посмотреть, не провалятся ли детишки под лед. — Теперь я замечаю, что в руках у него тоже чашка. Он осторожно чокается со мной и поворачивается к реке. — Я ничего не пропустил?