— Размечтался! Не надо бы. Я однажды слышал про один залив в Кор… в Плимуте. Как-то зимой он замерз, мальчишки провалились под лед и не выбрались. Умерли, конечно. Их тела так и не нашли.
Он поворачивается ко мне.
— А дальше?
— А теперь там водятся привидения. Мертвую рыбу выносит на берег, вода всегда ледяная, даже летом, а лодки, которые подходят слишком близко к берегу, опрокидываются. Говорят, что мальчики мстят тем, кто не сумел их спасти.
— Хорошая история, говорит Тоби. — Попробуй записать.
— Это ты писатель, не я. И ты гораздо лучше расскажешь.
— Тебе откуда знать?
— Просто знаю. — Это плохой ответ, не смешной и не остроумный.
Но после нашей последней репетиции в «Розе» я не могу с ним говорить. Все, что я хочу сказать, куда-то теряется, стоит мне открыть рот. Кажется, он это заметил, как замечает почти все. Это меня тревожит. Я не знаю, как он оценивает происходящее, и насколько его мнение близко к истине.
— Может, пойдем? — предлагает он наконец. — Я не хочу, чтобы мне мстили мертвые дети.
Вдали от ярмарочных рядов полоска берега становится узкой и каменистой. Споры торговцев и детские крики утихают, сменяясь вздохами беспокойной воды, плеском волн, ленивыми криками чаек, гулким стуком лодок, бьющихся бортами друг о друга.
Дальше идти некуда, так что мы останавливаемся и смотрим на блестящую полосу реки, тихо прихлебывая вино. Я жду, что Тоби допьет и уйдет. Разумеется, ему есть чем заняться, кроме как стоять рядом со мной, утратившей дар речи, на берегу холодной и довольно грязной реки.
— Тогда, в «Русалке», ты сказал, что любишь слова, — говорит Тоби.
Я краснею, удивленная и обрадованная: он запомнил.
— Сказал. И правда люблю. И поэтому никогда не осмелюсь ничего написать. Такую драгоценность мне нельзя доверить.
Тоби кидает на меня быстрый взгляд и снова смотрит на реку.
— А тебе нравятся слова «Двенадцатой ночи»?
— Они прекрасны, — честно выражаю я свое мнение. — Вот только Шекспир перестал бы их переписывать. Каждый раз пьеса что-то теряет. Из поэтичной делается хаотичной. Ее будто отжимают. Хотя, наверное, я ничего не понимаю.
— Все ты понимаешь! И я тоже так думаю.
— У нас вообще мысли часто сходятся.
Он слегка улыбается:
— Например?
— Нам обоим нравятся истории, мы оба считаем Шекспира безумцем. Никто из нас не хочет попасться призракам утонувших детей или объедать украшения с йольского дерева. А еще мы оба любим горячее вино. — Я поднимаю опустевшую чашку.
— Основа хорошей дружбы.
Друзья. Наверное, мы друзья. Наверное, никем иным мы стать не можем. И на самом деле даже это неправда. Все, что он знает обо мне, — ложь. Хотя нет, не все.
— В тот вечер я еще кое-что сказал. Про пари. — Эти слова вырываются сами. Может быть, вино придало мне мужества, может быть, я знаю, что время, отведенное мне на дружбу с Тоби, сокращается. Представление через три недели, а потом меня не станет. Или мне просто нечего ему сказать, кроме правды.
— Мне кажется, пришла пора расплатиться. На репетиции я думал заставить тебя поцеловать госпожу Лаветт, а потом Бартона. Но теперь мне пришло в голову кое-что получше.
Тоби замирает. Да нет, застывает.
— Поцелуй меня, — говорю я. Всё, эти слова прозвучали, Вряд ли будет так уж плохо. Я не такой суетливый, как госпожа Лаветт, и не такой опасный, как Бартон. Если бы тебе пришлось поцеловать его, он бы тебя ударил, а потом…
Тоби делает шаг вперед. Теперь он стоит прямо передо мной. Не отрывая от меня взгляда, он вынимает пустую чашку у меня из руки и ставит на землю. С решительным видом смотрит в одну сторону, потом в другую. Я понимаю, что он не хочет быть увиденным: это навлекло бы на нас обоих беду. Но вокруг ни души, ярмарка осталась далеко позади, и нас надежно скрывает ночь.
Тоби тянется ко мне, гладит по щеке, обнимает за шею, задевает пальцем скулу, наклоняется. Он по-прежнему напряжен, но его синие глаза говорят совсем о другом. Они дикие, живые, свободные. Как корнуолльское море летом.
Я закрываю глаза, и он целует меня.
Это едва ли намек на поцелуй, легчайшее прикосновение губ. Второй рукой он обхватывает меня за талию, и у меня подкашиваются ноги, как тогда, в «Розе», когда он, взяв меня за шею, шептал мне пьесу на ухо. Он чуть отстраняется, и я чувствую на губах его быстрое жаркое дыхание. За первым поцелуем следует второй, более продолжительный.
Вдруг поцелуй обрывается. Я открываю глаза. Он смотрит на меня. Я обнимаю его, вцепившись в жесткую ткань куртки. Приходится отпустить. Мы молчим.
— Я… наверное, мне лучше уйти, — лепечу я, лишь бы что-то сказать.
Но я не хочу уходить. Я хочу, чтобы он прижал меня к себе и снова поцеловал. Однако он только кивает и ничего не говорит. Лицо его теряет всякую теплоту, он становится замкнутым и жестким. Тьма, которую я раньше видела только вспышками и которая обращалась на меня лишь однажды, при первой встрече в «Глобусе», вернулась.
Чувствуя себя глупой и перепуганной, я отступаю. Фут, другой, третий. Тоби меня не останавливает. Он смотрит на меня, но не видит, он думает о чем-то или ком-то другом.
Я молчу. Ухожу прочь. Я слышу только свои шаги, а значит, он не пошел за мной. Вернувшись на ярмарку, я, прежде чем нырнуть в толпу, оборачиваюсь, как после ухода из «Розы». Я надеюсь, что он смотрит мне вслед. Но он стоит лицом к реке, как будто уже забыл о моем существовании.
Глава 20
Тоби
Двор церкви Святого Павла, Лондон
22 декабря 1601 года
Марло часто говорил, что существуют два Лондона: дневной, в позолоченном и вышитом яркими шелками плаще, полный рукопожатий, улыбок и обещаний. И ночной, скрытный, с косыми взглядами исподтишка и чувством вины за уже сотворенное и еще не сделанное. Он утверждал, что предпочитает ночь, когда знает, с чем имеет дело.
По ночам правда выходит наружу.
Правда мне и нужна, поэтому я одеваюсь в ничем не выделяющиеся штаны, ботинки, натягиваю три рубашки одну на другую, для тепла. Я не могу взять куртку Кэри, она слишком приметная, и законы о роскоши ее не одобряют, поэтому выхожу без куртки. Будет неприятно. Земля давно отдала все тепло, небеса отсырели, а промозглый ветер налетает с замерзшей Темзы и продувает до костей. Единственная моя защита от него лежит на пустом сундуке в ногах моего тюфяка: шерстяной плащ с капюшоном, поеденный молью, и пара рваных перчаток. Письмо, тщательно написанное и зашифрованное, отправляется под одну из рубашек и завершает мои приготовления. Я выхожу в холодную декабрьскую ночь.
В городе сегодня шумно. Днем казнили очередного священника, протащили его по улице до Тайберна, а потом повесили, распотрошили и четвертовали. Еще один никому не нужный человек, который рискнул поспорить с королевскими законами и слишком поздно понял, что этого делать не следует. Именно поэтому я брожу по переулкам, разделяющим Чипсайд и Флит-стрит. Здесь полно трактиров и пивных, именно здесь расположены «Якорь», «Таверна дьявола», «Кровоточащее сердце» и «Уотлинг». Они все похожи друг на друга: бурый кирпич стен, мутное, в трещинах стекло окон, внутри темно, сыро, тесно и очень много людей, которые собираются выпить лишнего и наговорить лишнего. Мне нужны сведения, и здесь я могу их получить.