Николай Павлович знал грехи своих слуг, но такое наглое воровство его потрясло. Призвав к себе в кабинет несколько взволновавшегося графа, император, багровея, кричал:
– …Да я теперь уже не знаю, принадлежит ли мне тот стул, на котором сижу! Уходи!
И несколько недель Клейнмихель не появлялся перед царскими очами. А потом появился и благополучно исправлял ту же должность еще три года. Почему его простил Николай? Он должен был простить.
Из книги маркиза де Кюстина, обласканного в столице и провинции, как верный друг, но оказавшегося подлой змеей, вся Европа узнала среди прочего и о графе Клейнмихеле, с необычайной жестокостью выполнявшем приказ своего повелителя при восстановлении Зимнего дворца. Николаю Павловичу понравились слова Леонтия Дубельта, начальника штаба жандармского корпуса: «Иностранцы – это гады, которых Россия отогревает своим солнышком, и как отогреет, то они выползут и ее же кусают». Очень верные слова. Не хватало еще, чтобы к славе графского жестокосердия прибавилось постыдное клеймо вора. Огласка была вредна уже потому, что бросала тень на самого императора, имевшего таких слуг… Посему дело было оставлено без последствий. Николай сделал вид, что поверил в излишнюю доверчивость графа Петра Андреевича.
В конце 1845 года над Зимним дворцом взвился императорский штандарт – знак того, что государь в столице. По возвращении из-за границы Николай Павлович ознакомился с состоянием дел, проверил решения, принятые сыном, и остался много доволен.
– Молодец! – сказал он Сашке. – И впредь всех выслушивай, и неприятное можно, да только осторожно. Я, знаешь ли, терпелив в разговоре наедине и выслушиваю всякий спор, принимаю всякое возражение. Тут я, пожалуй, позволю себе сказать и дурака – хотя могу этому не поверить. Но чтобы назвали меня дураком публично, перед Советом или Комитетом министров, – этого, конечно, никогда не допущу. И ты пекись об уважении звания государя.
Наследник был удостоен ордена Святого Владимира 1-й степени, первой выслуженной им награды. 31 декабря 1845 года Николай карандашом написал рескрипт, велел переписать и послать сыну с карандашным оригиналом: «Любезнейшему сыну моему, государю наследнику-цесаревичу! Отъезжая за границу для сопутствия государыни императрицы, родительницы вашей, поручил я вам управление большаго числа дел государственных, в том полном убеждении, что вы, постигая мою цель, мое к вам доверие, покажите России, что вы достойны вашего высокого звания.
Возвратясь ныне по благословению Божию, удостоверился я, что надежды мои увенчались к утешению родительскаго моего, нежно вас любящего сердца.
В вящее доказательство моего удовлетворения жалуем вас кавалером ордена святого Равноапостольного Великого Князя Владимира первой степени, коего надпись: „польза, честь и слава“ укажет и впредь вам, на что промысел Всевышняго вас призывает для России».
Сам император работал по восемнадцать часов в сутки и был убежден, что работает на благо России. Первейшую свою задачу он видел после 1848 года в убережении страны от всякой западной заразы. В том ему никто не перечил, разве что Орлов позволял себе насмешничать да Киселев доходил подчас наедине до резкостей, но им он позволял. Хотелось, однако, и полного понимания и сочувствия его главным мыслям об особом пути России, о сохранении ее на этом пути, причем не дешевого газетного отклика сервильных изданий. Вполне его понимал, как оказалось, Леонтий Васильевич Дубельт. Бравый генерал, с обликом грубого хищника, оказался далеко не глуп:
«Не впускать бы в Россию ни одного иностранца – вот и все тут: да та беда, что этого сделать невозможно. Пока у русского мужика есть изба и своя полоса в поле; пока у него есть образ на стене и он умеет творить крестное знамение; пока он называется крестьянином, что значит не что иное, как христианин, за Россию опасаться нечего. Пускай себе пишут в иностранных газетах, что Россия скоро распадется, что в России нет народности, что она страдает под железным игом и тому подобные бредни – все эти нелепости только смешны, когда посмотришь, что делается у них, и как спокойно у нас. Мы живем и судим просто, оттого и хорошо; не мудрим, а всякий старается, по крайнему своему разумению, исполнить свои обязанности, от того и идет все своим порядком. Порядок в мыслях, порядок в поступках. Мы знаем, что нет власти, иже не от Бога; знаем, что лучше иметь одного владыку, чем иметь их двести тысяч; что лучше покоряться законному, могучему властителю, который силен и защитит нас, чем повиноваться буйной, необразованной черни, которая умеет только жечь да грабить. Знаем, что совершенства нет на земле. Какая же нам надобность прививать к себе образ мыслей чужих земель и действовать, как они действуют. Пусть они себе хоть сквозь землю провалятся – оно было бы даже лучше – лишь бы Россия была цела… Наши умники не знают русского народа… Не троньте этот народ, оставьте его в патриархальной простоте и во всем природном его величии; а ежели вздумаете прививать к нему западные идеи, да начнете мудрить – худо будет.
Мужик наш не теряет золотого времени, не ходит по улицам с барабанным боем и распущенными знаменами, не пересаживает деревья с места на место, называя их „деревами Свободы“, не проводит жизни в пустых прениях в клубах, вредном чтении дурацких афиш, а мирно обрабатывает свое поле и благодарит Бога за кусок хлеба…»
Это верное направление мыслей Николай одобрял и сам ему следовал. В 1849 году он одобрил предложение московского генерал-губернатора А.А. Закревского о запрете на открытие в Москве новых фабрик и заводов и был по-своему прав. Закревский тоже понимал его направление:
«Имея в виду неусыпно всеми мерами охранять тишину и благоденствие, коими в наше время под державою Вашего Величества наслаждается одна Россия, в пример другим державам, я счел необходимым отстранить всякое скопление в столице бездомных и большей частью безнравственных людей, которые легко пристают к каждому движению, нарушающему общественное и частное спокойствие. Руководствуясь этой мыслью, сообразной с настоящим временем, я осмелился повергнуть на высочайшее воззрение Вашего Величества, всеподданнейшее мое ходатайство о недозволении открывать в Москве новые заводы и фабрики, число коих в последнее время значительно усилилось, занимая более 36 000 фабричных, которые состоят в знакомстве, приязни и даже часто в родстве с 37 000 временно-цеховых, вольноотпущенников и дворовых людей, не отличающихся особенно своею нравственностью».
Положив в основу благодетельного процветания России наблюдение за нравственностью, граф Арсений Андреевич все-таки признавал и фабрики: «Чтобы этим воспрещением не остановить развития русской нашей индустрии, я предположил дозволить открытие фабрик и заводов в 40 или 60 верстах от столицы, но не ближе».
Фигура Закревского типична для николаевского царствования: сын бедного дворянина (Николай после 14 декабря избегал приближать старую аристократию), он учился на «медные деньги» и остался безграмотным; волею случая оказался приближенным к генералам Каменскому и Барклай-де-Толли; боевой генерал, участник Отечественной войны, он и спустя четверть века после нее жил представлениями того, давно ушедшего, времени, был уверен в превосходстве России над всеми державами, в бесспорной благодетельности нынешнего ее развития. Николай к нему благоволил, и сам женил на богатейшей графине Аграфене Федоровне Толстой.