– И что же такого ты хочешь узнать?
– Себя и других.
– Лучше уж полное невежество, чем такое. – Его передернуло. – Ты ведь знаешь, твой Ноим никогда не был особо благочестивым. Кощунствовал, язык показывал посредникам, смеялся над их божественными историями. Так вот, твой наркотик, можно сказать, обратил его в истинно верующего. Разве можно вынести этот ужас… сознание, что ты беззащитен, что к тебе в душу может кто-то войти…
– Но другие же выносят. Им нравится.
– Только теперь он по-настоящему понял Завет. Личность неприкосновенна. Твоя душа принадлежит только тебе, и обнажать ее гадко.
– Не обнажать. Делить.
– Так, по-твоему, лучше? Хорошо: гадко ее делить. Даже и с названым братом. В последний раз он ушел от тебя, чувствуя себя грязным. Замаранным. Ты этого хочешь? Повязать нас всех общей виной?
– За что же себя винить, Ноим. Человек отдает, получает, становится лучше…
– Гаже.
– Больше. Сильнее. Сострадательнее. Поговори с другими, пусть они скажут.
– Непременно. Когда они побегут из Маннерана, лишенные состояния и всех прав, Ноим спросит их о чуде самообнажения. Прости: деления душами.
В его глазах я видел страдание. Он все еще старался любить меня, но то, что он узнал о себе – а может, и обо мне, – породило в нем ненависть к тому, кто дал ему сумарский наркотик. Он был из тех, кто может жить только за стенами, и я, не поняв этого, сделал названого брата врагом. Возможно, приняв с ним наркотик еще раз, я сумел бы показать все яснее, но этому не бывать – Ноима и первый сеанс напугал дальше некуда. Он совершенно прав: я превратил вольнодумца в верующего, и сказать мне ему больше нечего.
Помолчав немного, Ноим сказал:
– У него к тебе просьба, Киннал.
– Проси что хочешь.
– Не хотелось бы ставить гостю условия, но если ты привез с собой этот наркотик, если прячешь его в своих комнатах – избавься от него, ясно? В этом доме его быть не должно. Выбрось его, Киннал.
Я ни разу в жизни не лгал названому брату – но теперь, когда золотой ларчик герцога Сумарского лежал у меня за пазухой, я торжественно произнес:
– Можешь не опасаться на этот счет.
62
Вести о моем позоре, разнесшись по Маннерану, достигли и Саллы. Ноим показал мне газеты. Обо мне писали как о доверенном лице главного судьи Порта, имевшем большой вес в Маннеране, кровном родственнике септархов Саллы и Маннерана, который тем не менее отошел от Завета и предался беззаконному самообнажению. Человек этот нарушил не только приличия и этикет, но и маннеранский закон, доставив из Сумары-Бортен запрещенный наркотик, разрушающий поставленные богами преграды между людскими душами. Используя свое высокое положение, он втайне отплыл на южный континент (бедный капитан Кхриш! Выходит, его тоже арестовали?), вернулся с запасом наркотика и злодейски навязал его своей содержанке. Затем он стал распространять запрещенное вещество среди знатных особ Маннерана (их имена не называются, поскольку они чистосердечно раскаялись). Его счастье, что накануне ареста он успел бежать в Саллу: если он попытается вернуться назад, его тут же возьмут под стражу. Пока что его будут судить как отсутствующего, и приговор, по словам верховного судьи, не оставляет сомнений. Преступника лишат всех земель и денежных средств, оставив некоторую часть неповинным жене и детям. (Ну, хоть этого Сегворд добился.) А дабы его высокопоставленные друзья не смогли передать ему что-то еще до суда, все его имущество уже арестовано. Закон сказал свое слово, и да послужит это уроком тем, кто замышляет обнажить свою душу.
63
Я не делал секрета из своего пребывания в Салле, ведь мой высокородный брат мог теперь не опасаться меня. Взойдя на трон юношей, он, возможно, и собирался меня убрать, но теперь он уже семнадцать лет был у власти и пользовался народной любовью – меня же едва помнили пожилые граждане Саллы, а молодые вовсе не знали. Говорил я с маннеранским акцентом и был публично ошельмован как обнаженец. Будь у меня даже намерение свергнуть Стиррона, где бы я стал вербовать сообщников?
По правде говоря, мне очень хотелось повидать брата. В трудные времена человек обращается к самым близким; теперь, когда Ноим от меня отдалился, а Халум осталась по ту сторону Ойна, один только Стиррон помнил, каким я был в детстве. Я не держал на него зла за то, что мне в свое время пришлось бежать из страны: будь я старшим, бежать пришлось бы ему. Если наши отношения после этого охладились, то виноват в этом был только он: нечистая совесть толкала его к отчуждению. Я давно не бывал с визитом в городе Салле и надеялся, что мои несчастья смягчат его сердце. Я написал Стиррону с просьбой предоставить мне официальное убежище в Салле. По саллийским законам он не мог отказать: я был его подданным и не совершал никаких преступлений на территории Саллы, но лучше все-таки было попросить письменно. Я признавал, что обвинения против меня справедливы, но к этому прилагалось краткое (и, как я надеялся, убедительное) объяснение причин моего отступничества. Письмо завершалось уверениями в моей нерушимой любви к нему и напоминанием о тех счастливых временах, когда на его плечи не легло еще бремя правителя.
Я думал, Стиррон в ответ пригласит меня в столицу, чтобы узнать о моих провинностях от меня самого, и мечтал о воссоединении с братом. При каждом телефонном звонке бросался к аппарату, думая, что это звонит Стиррон. Но он не звонил. Прошло несколько напряженных, унылых недель, я охотился, плавал, читал, пытался писать свой новый завет. Ноим держался на расстоянии. Со времени нашей душевной близости он испытывал такой стыд, что старался не смотреть мне в глаза, я теперь знал о нем самое сокровенное, и это вбило клин между нами. Наконец я получил письмо с печатью септарха – и от души понадеялся, что это сухое послание составил не сам Стиррон, а один из его министров. В немногих строках септарх извещал меня, что дает мне убежище в провинции Салла – при условии, что я отрекусь от пороков, коих набрался на юге. Если я вздумаю распространять обнажительные наркотики в Салле, меня отправят в изгнание. Вот и все, что написал мне мой брат. Ни одного доброго слова. Ни намека на сострадание. Ни крохи тепла.
64
В середине лета нас неожиданно посетила Халум. В день ее приезда я преследовал сбежавшего из загона штормощита. Ноим самонадеянно вздумал разводить этих хищных пушных зверей и приобрел двадцать-тридцать особей, хотя в Салле они не водятся и к неволе не приспособлены – сплошные зубы, когти и злющие желтые глаза. Я ехал по следу беглеца через лес и равнину с утра до полудня и проклинал все на свете, то и дело натыкаясь на трупы несчастных травоядных животных. Штормощиты убивают из одной лишь любви к убийству: откусят кусок и бросят остальное стервятникам. Наконец я загнал зверя в тенистый тупиковый каньон.
– Смотри только целым его привези, – предупреждал Ноим, напоминая мне, какой ценный этот самец, но, когда хищник кинулся на меня, я поставил луч на полную мощность и без сожалений его убил – только шкуру снял, чтобы Ноим не слишком расстроился, и в полном упадке духа поехал обратно. У дома я увидел чью-то чужую машину, а рядом стояла Халум.