Короче говоря, куда ни кинь, а один выходит клин: не ко двору, не к месту пришлась Долгоруким новая родственница. И чем скорее она исчезнет, тем будет лучше для всех.
Конечно, со двора ее теперь поганой метлой не сгонишь, да и удавочку на шейку не накинешь в укромном закоулочке. Надо похитрей что-то придумать, поинтересней. Но вот что?
Алексей Григорьевич нахмурился. Хмурился он не от того, что скорбел по собственному жестокосердию. Жизнь человеческая для него уже давно ничего не значила – кроме собственной жизни, разумеется. Печалило его лишь то, что дело надо делать быстро, а что именно – пока неведомо.
Ехать в Москву государь назначил на завтра. Значит, на придумку и осуществление ее остается вечер и ночь. Не так много времени… но не так уж и мало. Эх, жаль, верный Стелька уехал в Лужки, но да ничего, сыщутся на сие и кроме Стельки людишки, у коих ручонка в нужный миг не дрогнет!
Всецело занятый своими мыслями, он внезапно вышел из комнаты, не сказав ни слова и оставив девушек переглядываться в недоумении.
Январь 1729 года
ИЗ ДОНЕСЕНИЙ ГЕРЦОГА ДЕ ЛИРИА АРХИЕПИСКОПУ АМИДЕ. КОНФИДЕНЦИАЛЬНО
«Итак, ваше преосвященство, нынче состоялось погребение великой княжны. Это была лучезарная звезда, исчезновение которой покрыло мраком всю Московию. По счастию, умерла она быстро: по словам Анны Крамер, помолившись, хотела лечь спать, но напали судороги, так что она скончалась не более чем в две минуты.
Царь очень плакал ее потерей и переехал жить в Кремлевский дворец, чтобы не жить там, где жила она. Тем не менее тело великой княжны оставалось непогребенным чуть ли не два месяца, потому что государь желал рассеяться от своего горя, а рассеивался он, конечно, в имении своих друзей Долгоруких, поэтому все разговоры и просьбы о возвращении в Петербург (хотя бы под тем предлогом, что в Москве ему будет чересчур тяжело, все будет напоминать о сестре!) были напрасны. Ничем также окончилась и наша с Остерманом и графом Вратиславом попытка вручить государю письмо от его дяди, австрийского императора, с убедительным советом перебраться в Петербург.
Мы здесь мерзнем в домах: вот уже четыре дня страшный ветер с морозом, против которого не помогают ни камины, ни печки. Туземцы не запомнят такого холода! Однако именно поэтому тело умершей могло столь долго оставаться незахороненным. Оно находилось в траурной зале Лефортовского, или Слободского, дворца.
Сама церемония началась около десятого часа, а кончилась около полудня. Погребли великую княжну Наталью Алексеевну в Стародевичьем монастыре, в старой соборной церкви, рядом с могилами Софьи Витовтовны, Марии Тверской и Софьи Палеолог. Здесь также погребались прежде почти все великие княжны, царицы и дочери русских царей.
Все обратили внимание, что императора на погребении сестры под руку вел не кто иной, как князь Алексей Долгорукий. В этом я усматриваю символ того места, какое занимает ныне при государе не только вся фамилия Долгоруких, но и лично этот человек.
В государственных делах по сравнению с прошедшим донесением мало что изменилось. Верховный совет не собирается, великий канцлер Головкин страдает подагрой, Остерман в отчаянии и оттого болеет; князь Алексей Долгорукий постоянно с царем, а князь Василий Долгорукий, на коего мы делаем ставку, сами знаете какую, занимается только интригами внутри своего семейства. Он находит удовольствие видеть дела в дурном положении.
Впрочем, есть немало людей, которые говорят царю, что народ ропщет на дурное поведение Долгоруких, на то, что они дают государю дурное направление и пр. Нужно опасаться, что его величество, одаренный довольно решительным характером, может принять какую-нибудь резкую меру, которая произведет совершенное изменение в здешнем правительстве.
При такой неурядице здесь может случиться все, может даже случиться что-нибудь и вредное достоинству короля, моего государя, потому что этот народ, раз выведенный из себя, не пощадит никого; злоба против иностранцев всеобщая; народ не замедлит напасть на наши дома, и мы рискуем не только пострадать, но и погибнуть. Я готов пожертвовать собой по воле моего государя, но я считаю своим долгом довести об этом до сведения его величества для надлежащего с его стороны решения, считая нужным прибавить к этому, что я делаюсь совершенно ненужным в России, где достаточно иметь одного резидента или секретаря, на которого можно возложить небольшое число дел, какие могут встречаться здесь, судя по состоянию этого двора. Однако меня весьма обрадовала полученная от вас весть о том, что дон Хорхе Сан-Педро Монтойя выехал в Москву для несения службы при нашем посольстве в качестве нового посольского секретаря».
Август 1729 года
Собирались недолго. И все Долгорукие, и прислуга были привычны к частым переездам из Москвы в Горенки и обратно, могли собраться вмиг, узлы и сундуки частенько стояли неразобранными, чтобы можно было сразу подхватиться – и в путь. Вот как в этот раз. Конечно, дочери начинали суетиться из-за нарядов, дескать, вот без этого нового роброна я в путь ни за что не тронусь, однако у Алексея Григорьевича на сие был всегда разговор короткий и убедительный: заушина, оплеушина, подзатыльник или пинок. Впрочем, нынче он был как никогда долготерпелив, и Екатерина всецело отнесла это на счет новой родственницы. Он даже позволил дочери с Дашей выехать не вместе со всем государевым поездом, а отдельно, попозже, – не прежде, чем будут самым тщательным образом уложены все сундуки с девичьими нарядами.
Поскольку Даша была, что называется, голая и босая, пришлось подобрать для нее вещи из сундуков сестер Долгоруких. Сундуки те были, как говорится, бездонные! Однако Елена так не считала. Ее наряды гораздо больше подошли Даше, чем Екатеринины, которая была и ростом пониже, и станом потоньше, а поскольку Алексей Григорьевич решил, что жена и младшая дочь на сей раз не поедут в столицу, то добра в Елениных сундуках изрядно поубавилось. Собственно, Екатерина дала новой родственнице лишь серый пуховый платок, тонкий, что паутинка, но очень теплый, да пару рубах – предпочитая носить шитые зарубежными белошвейками, рубахи домашнего шитья она не любила. Так же как и серый платок – цвет этот ей был не к лицу, ничего серого она не носила. А Даше он очень понравился. Да и рубахи она нашла очень красивыми, особенно одну, кайма на которой была вывязана тончайшим кружевом с петушками и крестиками. Даша ее немедленно надела. Точно такой же рисунок был на подзоре ее девичьей кровати в родимом доме. И вязала тот подзор матушка родимая…
Даша изо всех сил сдерживала рыдания. У нее еще горели глаза от слез после прощания с Волчком, после того, как долго диктовала писцу послание к брату Илье, объясняя все, что с ней приключилось, как бы вновь переживая страшные события. Но, по свойству всякой молодой натуры, она не могла долго думать о печальном, невольно пыталась приспособиться к новому повороту жизни, как бы понимая: теперь она живет среди Долгоруких, а, по пословице, по какой реке плыть, ту и воду пить! Ежели грубее и прямее: попала собака в колесо – хоть пищи, да беги. Или еще точнее: с волками жить – по-волчьи выть… Ей не хотелось огорчать Елену, не хотелось заводить врагов среди родни, неловко было уже то, что она вынуждена бегать в сарафане, взятом взаймы, так еще и платьями, и сорочками, и корсетами, и обувью одалживаться! Конечно, все это было красоты необыкновенной, Даша и вообразить раньше не могла, что можно этак вот одеваться, и все же…