– Я не в силах вернуть его, – уже с трудом сдерживая боль и обиду, ответил Алекс. – Все, что я могу, – это исполнять свою роль и продолжать вынюхивать, выведывать, шпионить, как вы изволили выразиться. Вообразите себе, кое-что я мог бы вам рассказать… если, конечно, для вас хоть что-то значат факты, собранные столь ничтожным человеком, как ваш покорный слуга.
– Алекс, поймите меня верно. Я с самого начала возражал против появления «дона Хорхе Монтойя» среди персонала де Лириа. Пока я здесь, в испанском посольстве не происходит ничего, о чем бы я не знал. Де Лириа ничего от меня не скрывает. Как говорится, якобит якобита всегда поймет! Могу держать пари, что вы намеревались сообщить мне о появлении в Москве аббата Жюбе, наставника детей Ирины Петровны Долгорукой? Я об этом прекрасно осведомлен. Как и о том, что Сорбонна по совету своих докторов Птинье, Этмара, Фуле и других вручила ему верительную грамоту 24 июля сего года, а епископ Утрехтский наделил его чуть ли не епископскими полномочиями.
Алекс кивнул. Да, этого человека трудно удивить.
– Что я могу вам еще сказать, господин шпион? – язвительно продолжал между тем Джеймс, вернее, Хакоб Кейт. – Жюбе опасен, потому что это и в самом деле достойный пастырь. Он соединяет с вкрадчивым обращением прекрасные манеры, привлекающие к нему умы самых разных людей. Каждый ищет общества и беседы со столь любезным иностранцем, каждый считает за честь быть знакомым с ним.
– Вам, конечно, ведомо и то, что де Лириа получил самые строгие инструкции из Мадрида, призывающие его оказывать всяческое содействие Жюбе, – проговорил Алекс. – Поэтому он выдал аббату для ограждения его безопасности письменный вид, что Жюбе является посольским духовником и капелланом, коему дозволено проживать у княгини Ирины Долгорукой.
Кейт снисходительно кивнул: в этом также не состояло для него ничего нового.
– Чтобы более удобно было вести великое дело католической пропаганды в Москве, – продолжал Алекс, – Жюбе убедил брата княгини Долгорукой, князя Голицына, уступить ему свой загородный дом. Здесь он и написал два свои мемуара: об иерархии и церковных книгах Московии, а также о способах обращения греков в унию. Уния эта будет называться Галликанский патриархат. О его образовании говорилось у нас на собрании сторонников плана Жюбе, которое происходило в загородном доме князя Голицына. Кстати, наш аббат был настолько уверен в успехе, что уже начал совещаться о соединении церквей с такими русскими иерархами, как Феофилакт Лопатинский, Варлаам Войнотович, Евфимий Колетти и Сильвестр, бывший епископ Рязанский. Все они не терпят Феофана Прокоповича, ну а тот не скрывает своих противоположных пристрастий. Особенно ненавидит Прокоповича его ближайший соперник, первый кандидат на патриарший престол, ректор Московской духовной академии Феофилакт Лопатинский. Вам известно, что он издал труд «Камень веры», обличающий ереси Прокоповича? В «Камне веры» сказано, что он не признает церковных преданий, хулит учения святых отцов, смеется над церковными обрядами, акафистами, Минеями и Прологами, хулит пение церковное, а восхваляет орга́ны лютеранских соборов, призывает искоренить монашество. За такие дела ему может грозить лишение сана и заточение в монастырь. Во всяком случае, де Лириа этого очень желает и надеется на это.
Кейт кивнул.
– Многое из того, что вы сказали, мне уже известно, – проговорил он, однако по блеску его глаз Алекс мог понять, что «Хакоб» только всего лишь старается сделать хорошую мину при плохой игре. На самом же деле он узнал для себя и кое-что новое, только не желает в этом признаться. Например, о собрании поборников унии в доме Голицына он явно услышал впервые, и это неудивительно: отцы-иезуиты отлично умеют конспирироваться.
– А известно ли вам, что Жюбе и Рибера пишут целое сочинение, целью которого будет защита «Камня веры»? – спросил Алекс. – Это тоже выступление против Прокоповича.
Наконец-то Кейт нахмурился. Масоны, которые пока еще не были самостоятельной политической и духовной силой, способной в одиночку противостоять католичеству или православию, стакнулись с протестантами. Прокопович спал и видел установление протестантской веры в России, будучи в этом верным последователем Петра Первого. Даже идея Петра стать главою церкви была порождена его попытками подражать англичанам!
Прокопович и его последователи сейчас нужны были Кейту в его далеко идущих замыслах по изменению верховной власти в России.
– Ну, что бы мы могли тут предпринять? – пробормотал он без всякой язвительности, не скрывая, что озадачен. – Попытаться заставить протестантов в России и Германии ополчиться против «Камня веры» и его издателя. В «Лейпцигских ученых актах» поместить его строгий разбор… Как глупо, что Остерман недооценивает борьбу умов, борьбу идей в нашем деле! В конце концов, именно от этого будет зависеть, кто окажет решающее влияние на императора: Прокопович или Жюбе. Католики или протестанты. Однако прощайте, Алекс. Мне необходимо идти.
Кейт удалился так неожиданно, что Алекс не успел задать ему главного вопроса: прощен ли он все-таки или нет, может ли оставаться в Москве или принужден будет явиться в Лондон на суд братьев, которые припомнят ему слова клятвы: «Да сожгут и испепелят мне уста раскаленным железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык с корнем и зароют в морском песке при низкой воде, за кабельтов расстояния от берега, где прилив и отлив проходят дважды за двадцать четыре часа…»?
Проклятие этому русскому разбойнику, который ограбил его и помешал исполнить почетную миссию, возложенную орденом на неофита! В самом деле – быть может, Кейт прав? И Алексу лучше было бы погибнуть в тех богопротивных Лужках, покорно подставить горло под нож Никодима Сажина или дать замучить себя его нечестивой дочери?
Да, он уже почти смирился с тем, что гибель неминуема. Однако кто-то – неведомо, Бог или враг рода человеческого, – поставил на его пути эту девушку. Дашу… И сколько ни скреплял свое сердце Алекс, он не мог ни Господа, ни дьявола винить за это. Мог только благодарить – что бы там ни твердил Кейт и эхо каких бы клятв ни звучало в голове Алекса: «Да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата как предмет проклятия и ужаса, да сожгут его потом и да рассеют пепел по воздуху, чтобы на земле не осталось ни следа, ни памяти изменника…»
Сентябрь 1729 года
Как ни пыжился, как ни тужился Петербург, силясь изобразить из себя Северную Пальмиру и новую столицу империи, для большинства русских он оставался чужим, страшным, пугающим городом – холодным, сырым, всегда, даже летом, противно-осенним, пропитанным тлетворными миазмами болот, на которых был построен. Да и слишком много кровушки, слишком много костей человеческих было положено в его основание неуемной волею преобразователя, чтобы хоть кто-то мог чувствовать себя уютно в этом городе. Ну да, там можно было выстроить дом, пытаться сколотить состояние, силком заставлять себя привыкать к беспрерывной мороси и морскому ветру, однако жить, а не существовать, можно было только в Москве. Именно Москва оставалась истинным стольным градом русским, и даже те из молодых людей, кто вроде бы одобрял новизну и показную яркость Петербурга, втихомолку признавали: по-настоящему повеселиться можно только в широкой, просторной, разгульной, по-старинному тороватой Москве.