Она откинулась к стене, прикрыла глаза и стала слушать песню, которую тихонько вела сидевшая рядом кружевница:
Когда очнется снова,
Не ведает о том,
Чертоги водяного —
Русалкин зимний дом.
Когда зима-зимица
Ручьями уплывет,
Весну восславят птицы, —
Русалка оживет.
Эту песню Даша никогда не слышала прежде, но складные слова мягко, утешительно ложились на сердце. Она погружалась в спокойствие, словно в глубокую воду.
И вдруг… Точно камень, возмутивший тишину застоявшегося пруда, оживленный голос одной из девушек разбил овладевшую Дашей полудрему:
– Я сама не видела, врать не буду, но сказывают, князь ее чуть ли не задушил. Сперва пощечину залепил, а потом как сдавил своими-то ручищами! Господин камердинер государев насилу оторвал, она уже, сказывают, вся синяя была. Чуть потом оттерли да по щекам отхлопали, думали, и впрямь задушил! Дескать, и на самого царя руку бы поднял, когда б слуги не удержали!
Даша открыла глаза. Говорившая – полненькая, маленькая белошвейка, чем-то похожая на булочку-жаворонка, какими их пекут на день Сорока мучеников, когда весну славят (даже небольшие темные глазки ее напоминали две черемуховые ягодки или изюминки, какие вставляют жаворонкам), – с трудом скрывала усмешку.
– Доболтаешься ты, Маруська, – сурово сказала немолодая вязальщица, громко, четко перестукивая спицами, с которых свисал почти оконченный носок. – До того доболтаешься, что со спины шкура слиняет.
Маруська приняла благонравное выражение лица и принялась проворно сновать иголкой, обметывая шов наволочки, однако смирения ее хватило ненадолго.
– Сказывают, – тараща свои черемуховые глазки и таинственно понижая голос, опять приступила она к сплетне, – княжна хотела от государя до утра уйти, да заспалась. Камердинер-то, господин Лопухин, только начал их будить, глядь, а князь вон он, на пороге. Тут уж не отбояришься, пришлось предложение делать…
– Думаешь, государь иначе его не сделал бы? Думаешь, он намеревался всего лишь обгулять нашу княжну? – с обиженной миною спросила пожилая вязальщица. – А может, меж ними все давно сговорено было!
– Коли сговорено, тетенька Феня, так чего ж они до свадьбы не утерпели? – бойко возразила Маруська и огляделась в поисках поддержки. – Тогда ничего и не случилось бы: ни мордобою, ни криков, ни позору княжне – все было б чинно да благородно.
Даша проследила ее взгляд и увидела, что все обитательницы девичьей забросили работу и вовсю прислушиваются к разговору. Похоже, они были совершенно согласны с Маруськой, потому что дружно закивали, поддерживая ее.
– Да уж, позору не оберешься, что да, то да, – кивнула и тетя Феня, которая, по всему видно, тоже была не дура посплетничать, тем паче что скорый на расправу хозяин отбыл в Москву, а княгиню Прасковью Юрьевну никто в доме не боялся, зная ее мягкую, как масло, натуру. Ну а княжны сидели по своим комнатам, носа оттуда не высовывали, видеть никого не желали: младшая, Елена, – все еще не в силах смириться со стремительным возвышением сестры, ну а Екатерина, очевидно, до сих пор стыдилась случившегося переполоху.
– Да уж… – Тетя Феня поджала губы, но не в силах была удержать словесного потока: – Ох, как принялся князь дочку волтузить по полу за косу! Выволок в коридор, а рубаха у ней вся сбилася, подол-то в крови, ноги голые! И простыни окровавленные на государевой постели. Все девство на простыни да на рубаху вытекло! – Она не сдержалась и совсем по-девичьи хихикнула, прикрываясь рукавом сорочки.
– Как это вытекло? Как это – все в крови? – вскинула округлые, словно нарисованные бровки, Маруся. – Но ведь сказывали, боярышня наша… княжна наша… – Она помедлила, тараща глазки, явно выжидая, когда любопытство девушек достигнет предела, и наконец выпалила: – Но ведь сказывали, будто она…
– Мало ли что болтают! – перебила тетя Феня. – Я сама видела: сорочица в кровях и кружево в кровях. Помню я это кружево, его Гланька вывязывала. Каемочка зубчиками, а по всему полю петушки да крестики. Очень красивая была рубаха, царевне под стать.
«Рубаха с петушками да крестиками? Но ведь это моя рубаха! – вяло удивилась Даша. – Моя, то есть княжна Екатерина сама ее мне отдала. Как же она снова на ней оказалась?»
– А мне сказывали, – упрямо гнула свое неуемная Маруся, – дескать, княжна не один раз на свидания в лес к своему бывшему жениху бегала и валялась там с ним…
– Никшни! – прошипела тетя Феня, которая успела нажить очень острый слух и поэтому расслышала торопливую пробежку в коридоре раньше остальных. – Жить надоело, дурищи? Гланька, пой!
Обитательницы девичьей оказались послушнее новобранцев, получивших приказ старого капрала. Двери в девичью еще не успели распахнуться, а все головы уже оказались прилежно склоненными над работою. Кружевница же Глаша тихо выпевала свою печальную песню:
Придет в себя девица,
Теперь ее пора
С подружками резвиться,
Чудесить до утра,
Вплетать кувшинки в косы,
Грустить в глуши лесной,
На веточках березы
Качаться под луной…
– Вот, княжна велела зашить, да поскорее! – послышался надменный голос, и Даша увидела на пороге востроносую чернявенькую девушку – горничную Екатерины Алексеевны Долгорукой.
Звали ее Сонька, и, послушная, ласковая, приветливая с господами, она была просто на диво дерзка и противна со слугами. Вряд ли это помогло Соньке снискать со стороны дворовых большую любовь! Никто в девичьей даже голову к ней не повернул: все так и сновали иголками, позвякивали спицами, постукивали коклюшками, шуршали веретенами, а Глаша, проворно подцепляя крючком петельку за петелькой, продолжала петь:
Внимать раскатам грома,
Не ведая о том,
Что в царстве водяного
Русалкин зимний дом…
Удел девицы жалок,
И знать ей не дано:
Царицею русалок
Предстать ей суждено.
Тут песня кончилась, и лишь это вынудило Глашу умолкнуть, а прочих девушек – поднять головы и неприязненно взглянуть на Соньку.