«Это всего лишь раб». Старый, глупый, вечно ворчливый раб.
Я сижу на скамье около фонтана и смотрю, как переливается вода. Каменная чаша заполнена вровень с краями. Вода плещется и стекает по стенам чаши, оставляя мокрые следы, наполняет бассейн.
Кажется, вокруг все темнее и темнее. Я поднимаю голову — нет, небо ясное. Моргаю.
Бешено пахнут цветы — азалии, кажется. Запах наплывает на меня волнами и клубится, в ночном воздухе борются друг с другом ароматы тамариска и розы, и эти мелкие красные… забыл, как их.
— Смешно, — говорю я.
«Я отправлю тебя в пекарню, глупый старик», — сказал я ему тогда.
Стыд пахнет цветами. Почему нам всегда так нестерпимо стыдно перед мертвыми?
Вода льется в чашу, расходится широкими кругами к краям… стекает по стенкам.
— Господин, что с вами?
Я поднимаю голову. Передо мной стоит та молоденькая рабыня, что шла с корзиной белья. На ее лице — ужас. Потом я смотрю на свои руки… свою тунику…
Багровое.
— Это не моя кровь, — говорю я.
* * *
«Ты ворошить пепел. Не надо».
Слова юной германки. Туснельда, Туснельда.
Похоже, пепел уже разворошен. И теперь летит мне в лицо — без всякого моего участия.
«Ты много не знать, римлянин». Но я — узнаю.
* * *
— Легат!
Кто-то стоит передо мной и зовет меня. Я вижу только ноги в зашнурованных мягких сапогах, такие носят офицеры легиона. Я нехотя поднимаю взгляд. Туника с двойной красной полосой, медный панцирь…
— Кто вы? — говорю я.
Латинянин. Невысокий, жилистый — кажется, его хорошенько просушили на солнце. Волосы с сединой, лицо, изрезанное вялыми морщинами. Крупная бородавка на левой щеке.
— Дидий Цейоний, префект лагеря, — представляется он. Красавчик, м-мать.
Я обдумываю его слова. Медленно, словно это что-то мне совершенно незнакомое.
— Какого лагеря? — спрашиваю наконец.
— Девятнадцатого легиона, — говорит Цейоний. Он удивлен. — Вы не ранены, легат?
— Нет, — говорю я. — Кажется, нет.
На самом деле я не знаю.
У старика в волосах застряли куски цветной штукатурки. Я протягиваю руку и убираю их — один за другим. Бросаю в сторону. Они падают на пол и разбиваются. Синие и красные… Синий — цвет смерти.
— Легат?
Я поднимаю голову. Префект лагеря Цейоний все еще здесь и продолжает болтать:
— Мне жаль, легат. Мои люди оцепили дворец. Убийца не уйдет далеко, я обещаю. Вы в порядке?
Я моргаю. Глаза болят. В левом — словно застряла крошечная пружинка. И дергается. И вместе с ней дергается веко.
Потом я понимаю, что должен что-то сказать.
— Спасибо, префект.
Я с усилием поднимаю непослушное тело Тарквиния, оно выскальзывает. Большое. Словно я рыбак, пытающийся вытащить на берег слишком крупную для себя рыбу.
Уснувшую.
— Помогите мне, — говорю я. — Ну же! Кто-нибудь!
Цейоний кивает, два преторианца подбегают ко мне, помогают поднять Тарквиния и положить на кровать. Теперь он лежит спокойно. У него белые, очень белые руки с синими прожилками вен.
Синий — цвет смерти.
Я выпрямляюсь. Поправляю руку старика, чтобы она лежала рядом с бедром. Она большая. Его ладонь. Я вдруг понимаю, что забыл сказать ему… Тарквинию… Важное. Наверное, важное.
— Эй, старик. Старик!
Молчание. Тишина в эфире. Нам так недосуг всегда. Поэтому тысячи слов — важных — остаются несказанными.
Я помню, как сидел у него на плечах, когда праздновали сатурналии. Мимо нас шли мимы… кривляющиеся, шумные… Я был тогда совсем маленьким.
Я закрываю глаза. Сейчас я проснусь, и все будет по-прежнему.
Черта с два.
* * *
— Поймали! Поймали! — кричит раб. Пробегает мимо меня — с факелом в руке. Все в доме Вара знают, что случилось. Да весь город, наверное, тоже знает.
— Вам что-нибудь нужно, легат?
Я открываю глаза. Передо мной стоит знакомый преторианец. Один из тех, что был со мной в лагере Семнадцатого.
Я выпрямляюсь. Хватит, Гай. Пора брать себя в руки.
— Вызовите сюда старшего центуриона Тита Волтумия. Он должен быть в городских казармах у главных ворот. Скажите ему: он мне нужен.
Преторианец смотрит на меня, затем молча кивает и уходит. Я слышу его удаляющиеся шаги… Оглядываюсь.
Везде факелы. Желтые отсветы мечутся по саду — мертвому саду. Пламя светильников.
Преторианцы и легионеры Цейония сейчас обшаривают окрестные улицы. Разбуженный Вар — возмущенный Вар — уже не возражает против обыска среди ночи.
В доме римского наместника совершено преступление. Это скандал. Да, убит всего лишь раб (в голове эхом: всего лишь раб, всего лишь…), но мог погибнуть и кто-нибудь из римских граждан. Или даже сам Публий Квинтилий Вар. Это никого не обрадует. Вар представляет Божественного Августа в провинции. У него даже есть ликторы, целых шесть. Поэтому он должен заботиться о своей репутации.
Я смотрю.
Преторианцы носятся так, словно их ошпарили.
* * *
Я провожу ладонью по сухой, словно пергаментной коже Тарквиния. Ненужная, запоздалая нежность… Прости, старик.
Я не видел Луция мертвым. Вернее, я видел его тело — но тело уже забальзамированное, подготовленное к похоронам. С ним поработал опытный мастер. Даже щеки подкрашены для эффекта. Розовый цвет лица.
Розоволицый.
От этого Луций казался еще более мертвым. А Тарквиний выглядит живым. Но он тоже мертв.
«Я отправлю тебя в пекарню, старик».
«Я не хочу есть, не хочу пить. Оставь меня в покое!»
Проклятое ощущение несправедливости…
В горле першит. Однажды, когда я был в Греции и мы гуляли по красным дорожкам, усыпанным засохшей хвоей, учитель спросил: что такое скорбь? Кто-нибудь может мне ответить?
Что такое скорбь? Теперь я могу ответить. Скорбь подобна огромному листу золоченой меди. Одному из тех, что берут для обшивки корабельного днища. Огромный лист. И он такой… неудобный, что ли? Гулкий. Громоздкий. Как ни возьми, все неудобно. Или пальцы порежешь, или выронишь… И лист этот ни взять толком, ни перехватить. Ты его поднимаешь, держишь. Он срывается и углом — по горлу.
Гулкая медная пустота.
«Деда! Деда!» — как я называл Тарквиния когда-то в детстве.
У меня перехватывает дыхание.